Изменить стиль страницы

В дальберговском жилище, или «творении», как называет его дядя Карл, в столовой, на кухне и на нижней веранде зажгли керосиновые лампы. В материной комнате на втором этаже горит ночник для Малышки, она боится темноты. Когда смотришь на дом, или как его еще там можно назвать, стоя рядом с уборной, он весь мерцает изнутри и кажется волшебным обиталищем сказок и снов.

Взрослые собрались вокруг обеденного стола, освещаемого двумя лампами — одна под потолком, другая на столе. Мать вышивает на пяльцах, отец читает свежую газету, у обоих на носу очки, у матери очки беспрерывно съезжают на кончик носа. Тетя Эмма раскладывает пасьянс. Мэрта, склонившись над альбомом, рисует акварельными красками — из-под кисточки выходит точное изображение линией. Марианн читает толстенную биографию Рихарда Вагнера, в руке у нее карандаш, время от времени она что-то подчеркивает.

Даг и Пу на кухне едят бутерброды — хрустящие хлебцы с козьим сыром, запивая их еще теплым молоком. Лалла тоже сидит за кухонным столом и штопает чулок, она сняла с себя высокие ботинки и надела на ноющие ноги мягкие тапочки. Несмотря на удушливую жару, на плечи накинута шерстяная кофта. Очки круглые, в тоненькой стальной оправе. Возле нее на столе — последняя на сегодня чашка кофе.

— Завтра Преображение Господне, объявляет Лалла, словно бы братьям Бергман следовало заинтересоваться подобным событием. — Завтра — день Преображения, повторяет она, и это особенный день.

— Почему? — спрашивает Пу из вежливости.

— В этот день Господь говорит с учениками. Они слышат громоподобный глас из облака, который глаголет: «Сей есть Сын Мой Возлюбленный; Его слушайте». Господь хотел сказать, что Иисус — его возлюбленный сын. Наверное, были люди, которые в этом сомневались

— Ну и что в этом особенного? — недоумевает Даг, прихлебывая из стакана.

— Там, где я родилась и выросла, Преображение — день особенный.

— Чем особенный? — спрашивает Пу, которого против его воли начинает разбирать любопытство.

— Ну, к примеру, можно узнать, сколько ты проживешь. Ежели пойти на рассвете на место, где кто-нибудь покончил с собой, можно узнать немало. В наших краях было так.

— А ты пробовала? — насмешливо интересуется Даг.

— Я — нет, но моя сводная сестра пробовала.

— И что? — Не скажу. Только без странностей не обошлось. Она, кстати, была воскресным ребенком.

— Чего? — разевает рот Пу.

— А я родился в четверг и вижу красивых девиц сквозь платье, с невинным видом заявляет Даг.

Хрустят хлебцы, опустошаются стаканы с молоком. Лалла улыбается, блестят ровные мелкие вставные зубы, у нее светлая улыбка, сразу же освещающая ее серо-голубые глаза.

В таких вещах нельзя знать, что правда, а что ложь. Пу видит то, чего не видит Даг. Пастор видит то, чего не видит фрекен Энерут. Я вижу то, чего не видит Май. Каждый видит свое.

— Почему повесился Часовщик? — внезапно спрашивает Пу. Спрашивает, хотя не хочет спрашивать, но вопрос уже задан.

— Никто точно не знает, говорит Лалла, а вид у нее при этом такой, что она-то уж знает точно.

— Расскажи, Лалла.

— Ты перепугаешься, Пу, и описаешься, говорит Даг.

— Заткнись, отвечает Пу с долей нетерпения, но без враждебности.

— Никто точно не знает, повторяет Лалла. — Но говорят — я слыхала, что он свихнулся от страха. Он был не местный, из Таммерфорса. Сперва обосновался в Кварнсведене, но тамошних часы не интересовали, и заработки у него были мизерные. Когда жена умерла от тифа, он перебрался в Борленге, а там в то время много чего происходило, и он прилично зарабатывал. Но люди считали его чудным. Нет, нет! Он всегда был приветливый и вежливый, так что тут ничего такого. И заказы выполнял аккуратно, наверняка был человек порядочный, но все равно его считали чудным.

— Почему он покончил с собой? — Пу расчесывает комариный укус на коленке. Бутерброд забыт. Даг тоже не может побороть скептического интереса. Лалла поняла, что слушатели у нее на крючке, и потому не торопится.

— В его лавке стояли напольные часы, черные, высокие, узкие, с золотыми вензелями вокруг циферблата. Можно было открыть верхнюю дверцу, там качался маятник, но почему-то имелась и нижняя дверца. А за ней пустота — или то, что казалось пустотой. Часы тикали задумчиво, с достоинством, мрачно отбивая каждые половину часа и целый час. Много лет ничего примечательного с этими часами не происходило. Напротив, они были послушные, шли минута в минуту и не требовали ремонта. Но вдруг в один прекрасный день их словно подменили. Они начали то отставать, то спешить, иногда на несколько часов в сутки. И когда им, к примеру, следовало бить два, они били семь. Или когда следовало отбивать целый час, они отбивали половину, а порой замолкали совсем, точно мертвые, а потом вдруг снова начинали идти. Тяжелая забота свалилась на голову Часовщика. Уж он их чинил и так и эдак, поменял механизм и колесики, гирю и маятник, даже стрелки. Ничего не помогало. В конце концов он перетащил часы в свою спаленку, которая служила ему и кухней, темный чуланчик позади лавки. Ведь не мог же он позволить неисправным часам-скандалистам красоваться в лавке на всеобщее посмешище. Этого никак нельзя было допустить, понятное дело. Так вот и жил он с часами днем и ночью. По нескольку раз в день запирал лавку и мчался в чулан проверять, не взялись ли часы за ум. Ночью просыпался каждый час, прислушиваясь к бою часов, но понимал, что все идет наперекосяк. Однажды, когда он вынул часовой механизм, чтобы покопаться в нем, одна шестеренка выскочила точно сама по себе и глубоко порезала ему ладонь. Кровь из раны прямо-таки хлестала, заливая механизм и стол. Пришлось Часовщику бежать в больницу, где ему осмотрели рану и остановили кровь.

Как-то ночью он, вздрогнув, проснулся оттого, что часы пробили тринадцать, а может, четырнадцать ударов, хотя на самом деле было полчетвертого утра. Стояла зима, на улице было темно, но в комнате что-то светилось, и свет как бы сосредоточился вокруг нижней части часов, странный свет — ни сумерки, ни рассвет.

Часовщик сел в постели и вытаращил глаза.

В кухню на цыпочках входит босая Май. Она ставит на стол цветастую чашку с отбитой ручкой. Чашка доверху наполнена зрелой земляникой.

— Где ты нашла землянику в это время года? — удивляется Лалла, наверное, радуясь, что ее прервали, поскольку ее рассказу, как она понимает, искусственная пауза только на пользу. Она, видимо, загнала себя вместе с Часовщиком в какой-то угол, и теперь надобно найти выход.

— Над старой мельницей. Там всегда земляника созревает два раза за лето. Я пошла посмотреть шутки ради. А там все усыпано ягодами. Но потом быстро стемнело.

— Налей себе кофе, Май. В кофейнике еще осталось.

— Мы говорим о Часовщике, сообщает Даг. — Ах, вот оно что. Может, тебе, Пу, не стоит слушать такие страшные истории на ночь глядя?

— Да ну! Я не боюсь.

— Откуда все это известно про Часовщика? — спрашивает Даг.

— Последние годы он жил в маленьком домике в усадьбе у Андерс-Пера по дороге в Сульбакку — отсюда километра три. И Андерс-Пер сказал вашей бабушке, что Часовщик оставил письмо с надписью: «Вскрыть после моей смерти». Хотя, ясное дело, точно никто ничего не знает, потому как письмо читал только Андерс-Пер, а когда старик умер, оно пропало, ведь дети продали его шифоньер на аукционе.

— Ну рассказывай же, просит Пу, и без того потрясенный до глубины души.

— Значит, так, говорит Лалла, беря разбег. — Он увидел, как нижняя дверца часов вдруг начала открываться сама по себе. И оттуда, из мрака послышался чудной звук. Как я понимаю, больше всего похожий на плач. Но ничего не появилось. Часовщик почувствовал неописуемый ужас. Оставаться в кровати он был не в силах. Дрожащими руками он зажег свечу на тумбочке, слез с кровати и на цыпочках приблизился к часам. В руке у него был зажат подсвечник, от потрясения он забыл надеть тапочки, но даже не заметил, что пол ледяной, потому как камин погас и комнату выстудило.