Шура признавал свою склонность к молчаливому высокомерию и относился к ней критически. Однако я не считала эту его черту отталкивающей. Она придавала ему не только необходимую силу, но и, на мой взгляд, своеобразную аристократическую избранность, с какой рождаются многие дети, обладающие большими задатками. Чувство избранности сохраняется и у взрослых, если только ее не разрушит враждебность одноклассников в школе.
Кроме того, как я говорила Шуре, то, что он называет высокомерием, могло просто оказаться чем-то похожим на чувство собственного достоинства, и, если данная черта его характера не заставляет чувствовать остальных неполноценными людьми, а я никогда не видела, что бы такое случалось, то это чертовски замечательно — иметь ее.
В своей жизни я встретила достаточно много одаренных людей, чтобы понять, через что пришлось пройти большинству из них. В школе они были еще слишком малы, для того чтобы осознать, что, если ты выделяешься из общей массы благодаря своим способностям, то становишься врагом для одноклассников, если тебе не повезло и тебя не перевели в спецшколу, где учились такие же талантливые дети, как ты. Большинство из них были не настолько везучими. Травля в классе могла оставить след на всю жизнь. Повзрослев, такие дети либо продолжали подвергать свою речь цензуре, говорить неуверенно, избегая слов или фраз, которые могли обнаружить их интеллектуальное превосходство, или, подобно Келли, становились агрессивными, как неврастеники, задиристыми и даже шли на оскорбление людей, с которыми им приходилось иметь дело. И в том, и в другом случае они всегда чувствовали свое отличие от обыкновенных людей и жили в затаенном одиночестве, которое никогда от них не уходило.
Шура избежал обеих ловушек. К тому времени, когда я повстречала его, он как-то понял или решил для себя, что просто будет таким, какой он есть, не делая попыток спрятать какую-то сторону своего «я». Год за годом он приучал себя к терпению, отыскивая способы доходчиво объяснять своим студентам то знание, в области которого, как он хотел, они стали бы настоящими специалистами. По собственному признанию Шуры, он знал, что именно он должен был подобрать правильные слова. Если же студент чего-то не понимал, то это Шура считал своей неудачей; непонимание ученика означало, что он недостаточно хорошо учил его.
Но временами какая-то его часть становилась злобной, разочарованной, проявляя себя в такой форме, какую я не могла предугадать или подготовиться к ней. Когда это случилось впервые, я не почувствовала никакой тревоги.
Однажды вечером, посмотрев в кинотеатре фильм, мы отправились в небольшое кафе и заказали себе чизбургеры. Пока мы ели, Шура сказал мне, что серьезно подумывает о том, чтобы бросить Ферму и переехать куда-нибудь в Северную Калифорнию, где никто его не знает, а он ни с кем не связан. Время от времени кусая чизбургер, он объяснил, что устал от людей, устал вообще от всего, и подумал, что настала пора сняться с насиженного места и начать новую жизнь. При этом, добавил Шура, большую часть времени можно было бы посвятить самому себе, с тем чтобы не быть втянутым в проблемы других людей или не впутывать их в свои.
Я пристально вглядывалась в него, пытаясь понять, что могло вызвать подобную горечь, и надеясь, что я не входила в число тех людей, от которых Шура устал. Но спросить об этом я не осмелилась. Я очень разволновалась при мысли о том, что Шура в самом деле может продать свою прекрасную ферму и уехать в другое место. Я прямо сказала ему о своих опасениях. В ответ он лишь пожал плечами и сменил тему разговора.
Когда через несколько дней после этого, еще на неделе, мы говорили с ним по телефону, Шура ничего не сказал о своем плане или намерении уехать, и, в конце концов, я объяснила тот разговор за счет непродолжительной печали и раздражения, которые прошли без следа, и решила не принимать его всерьез.
В следующий раз нечто подобное случилось уже спустя многие недели. Эта странная ситуация продолжалась три дня, и чуть было не вылилась в настоящую катастрофу.
Я приехала на Ферму, как обычно, в пятницу, и сразу почувствовала, что что-то не так. После резкого приветствия Шура ушел от меня, сообщив, что у него полно работы, поэтому какое-то время я должна позаботиться о себе сама. Я заверила его, что все будет в порядке, задумавшись над тем, что же случилось.
Пока я готовила обед, Шура то и дело слонялся по дому, не говоря ни слова и с мрачным лицом, словно все, что он видел, включая меня, было неправильным. Он сказал мне несколько преувеличенно вежливых слов, в которых не было и следа его восхитительного озорного чувства юмора.
Обед прошел в полном молчании. Я ужасно страдала, будучи уверена, что Шура такой из-за меня, что мои промахи привели его в озлобленное состояние и что он почти готов попросить меня убраться из его жизни.
Прибрав стол, я мягко сказала Шуре, что собираюсь вымыть посуду, а потом посмотреть телевизор и отдохнуть, пока он будет заканчивать работу. Он кивнул и пошел к себе в кабинет с бокалом вина.
Я не пробовала объяснить такую внезапную перемену настроения; я безоговорочно верила, что сама была причиной негативных эмоций, которые чувствовал Шура. Наведя порядок на кухне, я села за столом в столовой, крепко обхватив руками свои колени. Когда Шура вышел из кабинета и прошел через столовую, игнорируя меня, поколебавшись, я спросила, глядя в его удаляющуюся спину: «Шура, я чем-то тебя разозлила?» — Нет, — бросил он и даже не обернулся. Разумеется, я ему не поверила.
Мне понадобилось больше часа, чтобы набраться смелости войти в его кабинет и встретиться лицом к лицу с тем, чего было не миновать. Я встала прямо на пороге, опустив и стиснув руки перед собой, и покорно ждала.
Когда Шура поднял глаза и увидел меня, он заговорил. В его голосе звучало напряжение, смешанное с раздражением: «Меня так тошнит, просто тошнит, быть человеком, который все за всех решает. Мне надоело давать другим наркотики и протирать штаны в лаборатории за созданием новых препаратов, новых инструментов для изучения человеческого мозга и механизмов его работы, пока все вокруг меня только и жаждут заполучить средство для нового трипа. Никто не понимает сути настоящего исследования, подлинной научной работы в этой области. Никто, кроме меня, не хочет связываться с написанием и публикацией статей, описывая то, что они получили от этих наркотиков. Они обращаются ко мне, чтобы я накачал их наркотой, дал им сладкую конфетку. Ни один из них не подумает и не позаботится обо мне. Они любят лишь человека, который дает им наркотик, а не Шуру Бородина».
Я замерла на месте, оглушенная. Это был отталкивающий вопль жалости к себе, что было совершенно не свойственно Шуре.
Запинаясь, я попыталась сказать:
— Конечно, тебе приходится нести много ответственности, ты многое делаешь для людей, но ты должен знать, что друзья очень любят тебя, Шура, даешь ты им наркотик или нет! Ты же не можешь на самом деле верить в то, что только что сказал…
— Да нет же, я верю в это! — закричал он, ударив по столу кулаком. — Я знаю это! — Понизив голос, он продолжил. — Я долго обманывал себя, принимая все за настоящую любовь и заботу, но это лишь вызывающая жалость иллюзия, и пришло время, когда я увидел ее. Пришла пора бросить все это и переехать в другое место. Я намерен продать этот дом и перебраться на север, где никто не будет знать, кто я такой. И я начну все с начала, подальше от всех вас. Я даже не собираюсь кому-то сообщать, куда я еду. Я просто хочу, чтобы наступил такой день, когда я избавлюсь от своей известности, а все остальные начнут сами нести за себя ответственность. И меня не будет здесь, и я не буду решать все их чертовы проблемы».
Это чьи же чертовы проблемы ему пришлось решать? О чем он вообще толкует?
Я рискнула пройти немного вглубь комнаты, но сесть еще не отваживалась, подозревая, что весь этот взрыв на самом деле объяснялся тем, что Шура рассердился на меня или на себя за то, что позволил мне находиться рядом с собой, и за то, что оказался таким слабовольным и безропотно ждал Урсулу, не получая удовольствия от жизни с другой женщиной.