— Кэтти, — взывал исполненный боли голос. — Кэтти, вернись!

Я испугалась — не потому, что услышала свое имя, а из-за той печали и страдания, с какими его произнесли.

Сердце мое гулко билось. Это был единственный звук, который я слышала в царившей в доме тишине.

Я села в постели, прислушалась. И вспомнила: нечто подобное случилось однажды и до моего отъезда во Францию. Тогда я тоже вдруг проснулась среди ночи — мне показалось, что кто-то выкликает мое имя.

Почему-то меня била дрожь. Я не верила, что это сон. Кто-то и правда звал меня.

Я встала с постели и зажгла свечу. Подошла к окну, которое широко открыла перед тем, как лечь спать. Ночной воздух считается вредным, и окно на ночь положено закрывать, но мне так хотелось насладиться свежим вересковым ароматом пустоши, что я пренебрегла этим старинным правилом. Высунувшись наружу, я посмотрела на окно, находившееся прямо под моим. Комнату внизу, как и прежде, занимал отец. И мне сразу стало легче. Я поняла, что и сейчас, и тогда, в детстве, слышала голос отца. Он разговаривал во сне. Он звал Кэтти.

Мою мать тоже звали Кэтрин. Я смутно помнила ее. Даже не ее, а скорее ее присутствие. Или я все придумала? Мне казалось, я помню, как она держала меня на руках и прижимала к себе. Прижимала так крепко, что я начинала плакать, потому что мне трудно было дышать. Потом меня отпустили, и осталось странное чувство, будто больше я ее никогда не видела и никто больше не прижимал меня к груди. А я-то сопротивлялась, когда это делала мать!

Чем же объясняется печаль отца? Неужели после стольких лет он все еще видит во сне мою умершую мать? Может быть, что-то во, мне напомнило ему о ней? Это вполне естественно, и, наверное, так оно и есть. Наверное, мое возвращение домой всколыхнуло в нем воспоминания о прошлом, разбередило старые печали, которые лучше всего забыть.

Как тянулись дни, как тихо было у нас в доме! В нем жили старые люди, люди, чья жизнь принадлежала прошлому. Я чувствовала, как во мне закипает прежнее бунтарство. Я не имела с этим домом ничего общего.

С отцом я встречалась за столом. Поев, он сразу уходил к себе в кабинет писать книгу, конца которой не предвиделось. Фанни сновала по дому, отдавая распоряжения. Она была женщиной немногословной и предпочитала обходиться жестами и взглядами. Стоило ей надуть губы и прищелкнуть языком — этого оказывалось достаточно. Слуги ее боялись. В ее власти было рассчитать любого из них. Я знала, что она их стращает. Все они уже достигли преклонного возраста, и Фанни тыкала им в нос, мол, если она их выгонит, охотников нанимать таких старух найдется немного.

На мебели не было ни пылинки, кухня дважды в неделю наполнялась ароматом свежеиспеченного хлеба, домашнее хозяйство велось без сучка без задоринки, а я мечтала о полном беспорядке. Я скучала по школе. По сравнению с отцовским домом жизнь там представлялась теперь вереницей увлекательных приключений. В памяти моей возникала комната, которую я делила с Дилис Хестон-Браун, двор, откуда всегда доносился гомон девичьих голосов. Я снова слышала раздававшийся в строго положенное время звон колокола, приобщавший нас к распорядку жизни в этом веселом мирке, вспоминала, как мы обменивались шутками, секретами, какие комедии и драмы разыгрывались в школьных стенах, и та ушедшая пора казалась мне теперь пленительно беззаботной.

За четыре года, проведенные в Дижоне, я несколько раз ездила на праздники к тем, кто сочувственно относился к моему одиночеству. Как-то с Дилис и ее семьей я побывала в Женеве, в другой раз — в Каинах. Но запомнилась мне не красота озера и не самое синее из морей, над которым вздымаются Альпы, а теплота тесных семейных уз. Дилис она казалась совершенно естественной, а у меня вызывала зависть.

Вспоминая эти поездки, я понимала, что чувство одиночества возникало у меня лишь иногда; большую часть времени я скакала верхом, ходила на прогулки, купалась, играла с Дилис и ее сестрой так, словно была членом их семьи.

А однажды на праздники, когда все ученицы разъехались по домам, меня взяла с собой на неделю в Париж наша учительница. Эта поездка ничем не походила на каникулы с беззаботной Дилис и ее дружной семьей, потому что мадемуазель Дюпон считала, что нельзя пренебрегать моим образованием. Сейчас я не могу без смеха вспоминать ту праздничную неделю, когда мне едва удавалось перевести дух: мы часами не вылезали из Лувра, где я знакомилась с работами старых мастеров, а потом, как на урок истории, ездили в Версаль. Мадемуазель Дюпон решила, что ни одна минута не должна пропасть даром. Но главным, что врезалось в мою память и осталось самым острым впечатлением от поездки в Париж, были ее слова — те, что она сказала обо мне своей матери: «Бедняжка, ее оставили на каникулы в школе, ей некуда деваться».

Когда я это услышала, мне стало грустно до слез, и я, как никогда, ощутила свое отчаянное одиночество. Никому я не нужна! Матери нет, а отец не зовет меня домой даже на каникулы! Но, будучи ребенком, я быстро отвлеклась, и очарование Латинского квартала, прелесть Елисейских Полей и витрины на Рю де ла Пэ заставили меня забыть о грустных мыслях.

Ностальгические воспоминания о школьных днях пробудило письмо от Дилис. Ей-то жизнь улыбалась — скоро должен был начаться лондонский сезон!

«Дорогая Кэтрин! У меня ни минуты свободной. Давно собиралась тебе написать, но все время что-нибудь мешает. Такое впечатление, будто я не выхожу от портнихи и вечно что-то примеряю. Видела бы ты эти наряды! Мадам пришла бы в ужас. Но мама твердо решила, что на меня должны обратить внимание. Она составляет длинные списки тех, кого пригласит на мой первый бал. Уже сейчас, представь себе! Ах, как бы мне хотелось, чтобы ты была здесь! Непременно напиши, что у тебя нового…»

Я представила себе Дилис и ее семью в их особняке в Найтсбридже. Рядом парк, а за домом конюшни. Как не похожа ее жизнь на мою! Я попыталась ответить, но писать было не о чем, все получалось скучно и печально. Как объяснить Дилис, что значит не иметь матери, которая строила бы планы о будущем дочки, и каково это, когда отец так погружен в собственные дела, что даже не замечает, дома я или нет? Так что письмо Дилис осталось без ответа.

Шло время, и мне все труднее было усидеть дома. Я много бывала на воздухе и каждый день ездила верхом. Фанни только криво ухмылялась, глядя на мой костюм для верховой езды — последний крик парижской моды, приобретенный благодаря щедрости дяди Дика, — но я не обращала на ее ухмылки никакого внимания. Однажды Фанни объявила мне:

— Сегодня ваш отец уедет.

Ее лицо при этом сделалось совершенно бесстрастным, по нему ничего нельзя было прочесть. Я знала, что она нарочно напускает на себя такой вид. Трудно было понять, осуждает она отца за то, что он куда-то отлучается, или нет, я знала только одно: Фанни что-то от меня скрывает, что-то, чего мне знать не положено. И тут же я вспомнила, что отец и раньше часто уезжал и оставался где-то ночевать, а когда возвращался, мы все равно его не видели. Он запирался у себя в комнате, и ему носили туда подносы с едой. Из затворничества он выходил еще более угрюмым и молчаливым, чем обычно.

— А-а, помню, — ответила я. — Значит, он продолжает куда-то уезжать?

— Как же, раз в месяц, — сказала Фанни, — непременно.

— Фанни, — серьезно спросила я, — а куда он ездит?

Фанни пожала плечами, давая понять, что это не касается ни ее, ни меня, но, по-моему, она знала куда.

Весь день я думала об отце и терялась в догадках. И вдруг меня осенило. Отец еще не стар. Я точно не знала, сколько ему лет… наверное, лет сорок. Женщины, должно быть, интересовали его, хотя он больше не женился. Я считала, что хорошо разбираюсь в жизненных вопросах, ведь в школе мы много рассуждали обо всем на свете — я и мои подруги, которые в большинстве были француженками, а француженки в житейских делах всегда искушены куда больше, чем мы, англичанки. Словом, мы считали себя очень современными женщинами. Я решила, что у отца есть любовница. Он регулярно навещает ее, а жениться не может — не хочет изменять памяти жены. Побывав у этой женщины, он возвращается домой, исполненный раскаяния, так как все еще любит мою мать, хотя ее давно нет в живых, и корит себя за то, что изменил ей.