Изменить стиль страницы

Детство мое, любовь моя, вера моя! Смотрю на вас, на восток и на запад, а в глазах туман от слез. Это в детстве, что ли, в зеленом апрельском детстве вы глядели на меня таким бездонным взором, кротким и строгим. И вот стою я и жду теперь, стою и слушаю чутко, — откликнитесь!

Я вас чую, как рану, сердцем во всю ширину вашу. Только слово, только одно внятное слово, — ведь вы живые. Ведь вашу тоску-глаза я уже вижу где-то — там, на краю света. Только слово одно, — я слушаю… Нет, предо мною пусто, и вы молчите, и печаль ваша — моя печаль,

Поля-страдальцы, мои поля, родина моя. Я припал к сырой и теплой груди твоей и по-ребячески крепко, забыв обо всем, целую».

Ценский бережно, с величайшей любовью относился к национальному сокровищу — русскому языку. Его огорчал поток серости в современной литературе, особенно наплыв иностранных слов, которые употребляются без всякой надобности в ущерб родной речи. Он писал:

И слово русское мы ценим
И слово вещее мы чтим,
И силе слова не изменим,
И святотатцев заклеймим,
Тех, кто стереть готовы грани
Со слов родного языка,
Все самоцветы, цветоткани
До нас дошедших сквозь века.
Кто смотрит взглядом полусонным
Забившись зябко в свой шалаш,
Кто пишет языком суконным
И выдает его за наш.
Ведь это гений наш народный
Сверкал под гнетом тяжких туч,—
Язык правдивый и свободный
И величав он и могуч.
До нас дошел он по наследью,
Для нас дороже он всего.
Мы заменять чужою медью
Не смеем золото его».

…Теплым осенним днем на исходе «бархатного сезона» мы сидели на скамейке в его алуштинском саду, вели разговор о литературе, живописи. С высоты Орлиной горы широко открывался морской простор. Я спросил Сергея Николаевича:

— Почему против вас была организована, именно организована, такая разнузданная травля? И кем именно?

Он ответил не сразу. По смуглому лицу его пробежала грустная тень. Солнечные глаза сурово нахмурились.

— Не я первый, не я последний, — глухо ответил он. — И в прошлые времена, до революции, многие крупные русские писатели-патриоты испили горькую чашу травли, клеветы и, что еще хуже, замалчивания. Это особо коварный вид критики. Возьмите Достоевского. Его не признавали, над ним ехидно иронизировали. Досталось и Льву Толстому за роман «Анна Каренина», который один критик назвал пошлым водевилем. О таких критиках Чехов с грустью писал в своем дневнике.

— Я помню эти слова Чехова, — сказал я. — Нелишне напомнить нашим читателям: «Такие писатели, как Н. С.Лесков и С. В. Максимов, не могут иметь у нашей критики успеха, так как наши критики почти все евреи, не знающие, чуждые русской коренной жизни, ее духа, ее форм, ее юмора, совершенно непонятного для них и видящие в русском человеке ни больше, ни меньше, как скучного инородца. У петербургской публики, в большинстве руководимой этими критиками, никогда не имел успеха Островский, и Гоголь уже не смешит ее».

— Ну вот видите, вот вам и ответ, — грустно улыбнулся он.

— Вы входили в литературу как поэт, — продолжал я. — Ваша первая книжка стихотворений, изданная в Павлодаре в 1901 году, называлась «Думы и грезы». Почему вы оставили поэзию?

— Это не совсем так. Я веду «Дневник поэта». Для меня он своего рода творческая лаборатория. В ней я шлифую слова и говорю то, что меня волнует.

Я спросил, нельзя ли познакомиться с «Дневником поэта». Он разрешил, положив передо мной десяток толстых «столистовых» тетрадей. С ними я уединился в отдельном флигеле для гостей и начал читать. Я был поражен широтой и глубиной вопросов, затронутых в рифмованных строках, среди которых попадались подлинно поэтические. О Шаляпине, о море, о Судане, изгнавшем колонизаторов («Стал независимым Судан…»), о своем жизненном кредо.

«Не из кого и никогда
Не создавал себе кумира,
Спины не гнул пред сильным мира
И дня не прожил без труда».

Или восторженное:

«Так живи, чтоб жалости
Ты не вызвал ни в ком,
Чтобы приступ усталости
Был тебе незнаком,
Чтоб подальше, сторонкою
Обошла тебя хворь.
Песню петь — только звонкую,
Спорить— яростно спорь».

Или чеканное, как вызов:

«Если в глаза подлецу
Не смеешь сказать ты «Подлец!
Какой же ты сын отцу,
Какой же ты детям отец?
Если ты видишь грабеж,
Пусть ты безоружен, один,
Но мимо молча пройдешь,
Какой же ты гражданин?!»

Возвратясь в Москву, я предложил некоторым газетам стихи из «Дневника поэта», и они были опубликованы. По просьбе главного редактора «Огонька» я составил книжечку стихов Ценского для журнального приложения. Сборник этот вышел в свет летом 1958 г. Я купил пачку книжечек и намеревался отвезти их в Алушту, чтобы порадовать уже тяжело больного Сергея Николаевича. Но вдруг звонок врача из Кремлевской больницы Колесниковой. Она сообщила мне, что Сергея Николаевича привезли в Москву и госпитализировали, и что он хочет видеть меня. Взяв несколько экземпляров стихов, я тотчас же поехал в Кремлевскую больницу. Сергей Николаевич был в тяжелом состоянии, сокрушенный неизлечимым недугом. При нем в больнице постоянно находилась его супруга Христина Михайловна. Возле кровати на тумбочке лежали толстая тетрадь и карандаш.

— Вот не расстается с «Дневником поэта». А врачи запрещают, — сказала Христина Михайловна. — Может, вы уговорите его оставить «Дневник» до выздоровления.

Я не стал уговаривать: может, последние записи облегчали его физическое и духовное состояние. Он понимал, что выздоровление не наступит, и смиренно молвил:

— Жизнь меня под руку толкнула.

Я навещал его в больнице каждую неделю. Больно было смотреть, как уходят от него силы, — медицина была беспомощна. Ему шел 83-й год, разум его по-прежнему был здрав и светел. При встречах он старался скрывать свои мучения, улыбался, шутил. В начале сентября из больницы Сергея Николаевича перевезли на его московскую квартиру. На другой день мне позвонила Христина Михайловна и попросила приехать. Сергей Николаевич лежал в своем кабинете. Сильно исхудавшее лицо его приняло аскетические черты, глаза светились тихой грустью. Он почему-то вспомнил наш алуштинский разговор о травле, о критиках-евреях. Сказал:

— На руководящих постах в литературе есть и русские, но обязательно женатые на еврейках. Они исповедуют космополитизм и кисло морщатся при слове «патриот». Фадеев, Сурков, Федин…

— Можете не продолжать, — заметил я. — Их целый легион. Институт жен — это одна из стратегий сионистов. Такое положение не только в искусстве и литературе, но и в высших сферах власти.

— И Сергею Николаевичу пытались подложить невесту, — сказала Христина Михайловна. Сергей Николаевич тихо улыбнулся и кивнул, а она продолжала: — Это было в год 60-летия Сергея Николаевича, в Москве, в этой квартире. Позвонили в дверь. Открываю. Входят двое: пожилой мужчина библейского обличья и юная брюнетка-красавица, намеренно скромная, с большими черными глазами. Сергей Николаевич спрашивает: «Чем обязан?». Я стою рядом. Мужчина помялся, невинно посмотрел на меня и говорит: «Нам бы хотелось с Сергеем Николаевичем тет-а-тет». А Сергей Николаевич: «У меня от жены секретов нет, так что говорите, я вас слушаю». Меня это «тет-а-тет» и сама девица насторожили. А мужчина, похоже, растерялся, кивнул на девицу: «Да вот, говорит, сиротка, умница, обожает литературу, от ваших книг в восторге, на машинке печатать может, и по дому помощница, всякой работы не чурается, и за секретаря управится. И никакой платы не надо, только харчи». Тут я не удержалась, говорю: «Ни в каких помощниках секретарях-машинистках мы не нуждаемся», и выпроводила незваных визитеров.