Теперь Николя повторял: «Ты считаешь? Ты думаешь?» Он все еще слабо протестовал. Жиль убеждал: «Ни о чем не беспокойся, положись на волю судьбы, развяжи себе руки». Да, развязать руки. Он дышал свободнее, и мир обретал свою прежнюю лучезарность. Солнце разрывало туман. Как мог Николя устоять против всех этих аргументов? Жиль убирал камень за камнем, которые давили ему на грудь.

Однако он еще пытался сопротивляться: у него была совесть. «А вот у меня нет совести», — повторял ему Жиль тем же тоном, каким он сказал Галигай: «У меня нет сердца».

Совесть Николя сопротивлялась до того часа, когда сирена лесопильного завода позвала жителей До-рта за стол, а ризничего — звонить к вечерней молитве. Все это утро г-жа Плассак нервничала, и даже старый попугай то поднимался, то спускался по своей лесенке в клетке. Поскольку г-жа Плассак носила войлочные тапочки, о ее приближении невозможно было догадаться, и ничто не мешало ей приложить к двери Николя свое менее глухое ухо и расслышать повторенное несколько раз имя Галигай. Она уже не сомневалась, что Жиль приехал, чтобы все расстроить. Но она не сердилась за это на него. Прошедшей ночью ей не давала уснуть навалившаяся тревога. Она зажгла свечу. То, что накануне так радовало, теперь стало мучить ее. Николя — в паутине у этой паучихи! И потом неизвестно: может, ей самой станет скучно в Бельмонте. Может, там, в Бельмонте, ей будет тоскливо. И куда в таком случае она денется? Сможет ли вернуться в свой дом? Этот дом в Дорте принадлежал раньше Плассаку, оставившему его в наследство Николя, как и рента, которую сын отдал матери. Он настолько простодушен, что даже забыл об этом. А как узнать, не имеет ли Галигай видов на дом? Ну нет! Бельмонт будет моим... Только действовать надо с оглядкой. И тогда Галигай будет у меня как шелковая, даже когда станет моей невесткой. Так что козни младшего Салона нужно расстроить. И мамаша Плассак решила вызвать г-жу Агату телеграммой. Она долго думала, как это сделать подешевле: «Возвращайтесь. Срочно». Дешевле никак невозможно. Что подумает девушка на почте? Но та была новенькой, и жители Дорта ее пока не интересовали.

Вечером Галигай уже стояла на пороге кухни, где г-жа Плассак жарила лук.

— Уже!

Агата держала в руке сумку из черной гладкой кожи. Левая щека была измазана углем. Из-под мальчишеского берета торчали пряди волос. Она спросила: «Он наверху?» Да, конечно, он был там. Галигай облегченно вздохнула: ей было под силу все, она знала, что сможет заделать любую пробоину, закупорить любую течь. А тем временем мамаша Плассак по своему обыкновению что-то говорила, говорила, топя суть дела в словах. Так вот оно что! Он уезжает только завтра вечером. И у Агаты довольно времени, чтобы удержать его. Но если вдуматься, то о чем, собственно, беспокоиться?

— Он ведь только съездит и вернется.

— Он так вам сказал?

— Вроде бы да, и в то же время вроде бы нет. Как вы думаете, он женится, не повидав своего директора? Ему нужно попросить отпуск, взять документы... Мало ли что еще...

— Это он назвал вам все эти причины?

— Назвал, а о чем-то я и сама догадалась. Странная вы, госпожа Агата!

— Во всяком случае, я хочу знать, и я узнаю...

— Вы хотите! Хотите! Вы всегда считаете, госпожа Агата, что достаточно только захотеть.

Она принялась подметать кухню и говорила, не поднимая головы:

— Хотеть — это еще не все, нужно еще и суметь.

Галигай как-то слишком уж ласково спросила, что она хочет этим сказать...

— Да ничего, госпожа Агата. Не делайте такое лицо, ничего ведь еще не сломано, не разбито. Но я хорошо знаю своего Николя; разве не я его родила? Нет никого добрее его, но и нет более упрямого человека.

Галигай раздраженно ответила:

— Ну каков Николя, вы можете мне не рассказывать. Он сейчас один?

— Да, укладывает чемоданы. Решил заранее собраться. И я должна сказать, он забирает все, как будто и не думает возвращаться, — коварно добавила она.

Г-жа Агата была уже на лестнице. Мамаша Плассак перестала подметать и повернулась лицом к двери. Она тихо проворчала:

— Силой, милая моя, пить осла не заставишь, если он не хочет.

Она внимательно прислушалась к звукам наверху, в комнате Николя: вот подвинули стул, вот протащили по полу чемодан. Между фразами, которыми обменивались собеседники, возникали паузы. Г-жа Плассак слушала, склонив голову набок, похожая на наседку.

XVII

— Я вернулась, чтобы организовать поминки, — сказала Галигай. — Будет много народу, со всей округи люди приедут. А вы не говорили мне, что едете в Париж.

Стоя перед открытым чемоданом, Николя испытывал стыд за свой страх и за то, что его, как ребенка, застали за неблаговидным поступком.

— У меня в Париже дело.

— Когда собираетесь вернуться?

Наверное, таким же тоном она задавала вопросы и Мари. Она была из тех учительниц, которые позволяют себе быть ироничными. Он ответил, опустив голову:

— Через неделю.

Галигай обвиняющим перстом показала на разложенные на кровати книги, белье, одежду.

— Я пока что свободен, как мне кажется, — произнес он.

— Ну, — продолжала она сухо, — признавайтесь!

Николя перевел дыхание: он снова в ловушке, но дверца слегка приоткрылась. Он поднял голову:

— А если и так! Да, я уезжаю.

— Что произошло в мое отсутствие? Что-то ведь произошло! Что?

Она слишком сильно приблизила к нему лицо, пристально глядя на него своими немного выпученными глазами. У нее не было ресниц. Он отвернулся.

— Вы только что с поезда, — сказал он. — Не хотите ли немного освежиться?

Озадаченная, она подошла к зеркалу, пожала плечами:

— О чем речь!

— Да, разумеется, речь идет о другом: эта дарственная от Дюберне... Вы знаете, что говорят в Дорте?

Она спокойно улыбнулась. Он запротестовал:

— О! Я не поверил в это ни на секунду, можете не сомневаться! Вы и Арман Дюберне... — он пожал плечами, — нет, это уж слишком, вы бы на такое не пошли! Я не настолько глуп.

— А! Значит, вот в чем дело!

Балда! Он собственными руками разрушал свою защиту. Напрасно он цеплялся за соломинку:

— Но люди ведь говорят. И как бы я выглядел? Это вопрос чести...

Каким жалким он выглядел в этот момент. Она почувствовала себя увереннее. И все повторяла, радостно и тихо:

— Значит, вот в чем дело! Какой же вы глупенький, мой дорогой!

Она сделала неловкий жест, пытаясь его поцеловать. Он уклонился. Тогда снисходительно, почти шаловливо, она шлепнула его кончиками пальцев по лицу.

— Вы пасуете перед первым же препятствием, мой бедный малыш! К счастью, у меня хватит силы воли на двоих. Значит, вы полагаете, я не в состоянии пожертвовать ради вас Бельмонтом? Но я вас прощаю и не сержусь.

Ничто не могло заставить ее выпустить свою добычу. Он понял, что пропал. Она сморщила нос, оголив клыки; еще никогда она не держала улыбку на лице так долго. Жестом великодушия она протянула ему руки, которые он не подхватил, и они так и повисли в воздухе в напрасном ожидании объятия, немного отстраненные от тела, как у гипсовых статуй Пресвятой Девы.

— Конечно! Вы не поверили. Но вы отступили перед людской молвой... Нет! Нет! Позвольте мне договорить. Я хочу немедленно заверить вас: ничто не имеет для меня значения, для меня не существует на свете никого, кроме вас. Я откажусь от всех щедрот семьи Дюберне, и больше не будем об этом говорить. Вот, все устранено, с этим покончено. Я разрушила это препятствие.

Верила ли она и в самом деле, что разрушила его? Разумеется! Она нисколько не сомневалась, что выиграла партию.

Он пробормотал:

— Вы сумасшедшая? Как я могу согласиться на такую жертву, я, человек, который ничего не может дать взамен? Вы слышите, Агата? Ровным счетом ничего.

Она притворилась, что думает, будто он говорил о деньгах, о земле:

— Но для меня это ничего не значит. Поймите же, наконец, что для меня в этом мире есть только вы и я.