— Бабник он!

Она легла на диван и притихла. Молчание девушки можно было истолковать по-разному: быть может, она решила, что раз уж пропала палка из дикой вишни, то и бог с ней, пускай, много ведь и других палок у старика, лишь бы Фирко сюда не являлся; но возможно, молчание означало, что если сунется в дом Колокан, то она за себя не ручается. Тези свесила на дощатый пол ногу и принялась постукивать по нему каблучком красной туфельки — все чаще, чаще, — но вдруг вскочила и подбежала к дедушке.

— Заколю его, если придет! — сквозь зубы сказала она. — Глазами буду колоть, словами! Что он о себе думает?! Думает, можно и так в жены звать? Мол, пойдем-ка, и все? Я ему не щенок, которому посвистел, он и мчится уже, рад-радешенек. Нет уж, все честь по чести пусть делает. Если чувство его от души идет, пускай потом и кровью докажет!

Она убежала обратно в горницу, снова легла, свесив теперь обе ноги, и, болтая ими, запела:

Киска краше всех зверят,
А Катюша — всех девчат.
Каталина Чюди!

Не иначе как эта Каталина Чюди — колючий розовый куст: Тези только произнесла ее имя и тотчас вскочила, будто укололась об острые шипы; опять вихрем бросилась к деду, дрожа и пылая.

— Бабник! Привык, что раз-два — и девчонка его! Да только я не такая, у меня душа есть, которую сперва понять надо. А он сразу цветок сорвать вздумал — чего захотел! — само собой, на шипы напоролся да убежал, как собака, раны зализывать. Теперь на свадьбу свою зовет, мальчишек с лентами подослал. Совсем ни стыда, ни совести! Думает, все такие, как его Чюди: поманит пальчиком — прибежим? Не дождется!

И она зарыдала.

— Ну, успокойся, успокойся. Конечно, не дождется, — нежно сказал старик, усаживая ее за стол напротив себя.

Тези села, уткнувшись лицом в ладони и вздрагивая всем телом; на лбу и висках у нее вздулись синие жилки.

— Ладно, ладно тебе… — приговаривал старик.

Девушка вскинула голову.

— Что «ладно»?! — часто моргая, спросила она.

— Не слушаешься ты доктора, вот что. Он ведь сказал, тебе покой нужен.

— Он и другое сказал.

— Ну да, ну да. Что красива ты, как цветок.

— Вот!

И только что плакавшая навзрыд Тези рассмеялась, будто после короткого дождя солнышко засияло; а чтобы не в одиночку ей веселиться, она налила дедушке еще палинки. Старик взглянул на стенные часы, где под розовым циферблатом качался маятник, и, подняв стаканчик, сказал:

— Полночь уже, Крещение наступает.

Отпив немного, добавил:

— Надо бы паремию прочесть.

Тези сходила в горницу и, вернувшись с маленькой книжицей, раскрыла ее. Пока она, шелестя страницами, искала паремию на Крещение, старик поудобнее устроился на стуле и прикрыл глаза — так земля ожидает дождя.

Девушка читала:

— «Господи, светом звезды указавший нам место явления единородного сына своего, к Тебе обращаемся, верой познавшие Тебя: дозволь нам приблизиться, дабы узреть лик Твой».

Она замолчала.

Старый Тимотеус сидел неподвижно, лицо его было спокойным и ясным. Задремал, наверно, подумала Тези и осторожно поднялась было, чтобы отнести книгу, но, только она шагнула, старик остановил ее тихим, как будто издалека прозвучавшим голосом:

— Прочти и Евангелие. От Матфея.

Девушка вернулась и негромко, почти выдыхая слова, стала читать Евангелие. Но когда дошла до места, где Ирод выведывает у волхвов о чудесной звезде, снова поглядела на дедушку; он дышал размеренно и спокойно.

— Вы слушаете? — осторожно спросила Тези.

Старик не ответил; с детства знакомые фразы Священного писания сморили его, и он уснул, как дитя.

Девушка прошла в горницу, поставила книжку на место. Царившая в доме глубокая тишина сковывала движения; к тому же в горнице было сумрачно; лишь рассеянный свет лампы, висевшей над столом, за которым спал дедушка, проникал сюда через открытую дверь да просачивалась сквозь окно белизна снега. Тези ходила по комнате из угла в угол, оказываясь то у двери, то у окна, и краски ее одежды то блекли, то вспыхивали, мерцая. Самые противоречивые чувства переполняли ее; от одних пробирала дрожь, другие сдавливали горло и сердце. Остановившись у высокой и всегда аккуратно прибранной кровати, терпеливо ждавшей свадебной ночи, она пересчитала подушки, девять их было, провела рукой по мягкому одеялу; пересчитала и мебель в комнате; каждый предмет возбуждал в ее памяти какой-нибудь день или случай. То и дело останавливалась она перед зеркалом и заглядывала в него, будто дикая козочка в шаловливый ручей; глаза ее в отражении сияли невиданными огромными жемчужинами. Радость охватывала ее, и она принималась вертеться, осматривая себя в зеркале и показывая своему отражению язык; так резвится теленок, когда лижет соль. Наконец она распахнула блузку и, стыдливо краснея, но не в силах отвести взгляда, залюбовалась тем, как играют желтый свет лампы и серебристое мерцание снега на большой и упругой ее груди.

Затем бросилась на диван.

Время бежало, как ручей-озорник, и со дна его пузырьками поднимались воспоминания; журчали слова, вспыхивали и гасли мимолетные взгляды-блестки, возбуждая мечты и желания, поражавшие девушку своей дерзостью; возникали и запахи, самым сильным среди которых был запах мужчины, от него становилось жарко, он обжигал.

Тези часто дышала, как в лихорадке.

Она уже не могла разобраться, грезит ли наяву или дремлет и все эти ощущения — сон. Тихо было, лишь тикали в сумраке стенные часы и с такой же размеренностью, только реже, всхрапывал старый Тима.

Приближался рассвет.

Весь мир спал; заспались и волхвы, которым давно уж настала пора отправляться в путь. Усталые, лежат они в забытьи под усыпанным звездами небом, вытянув босые, запыленные ноги, и тщетно спустившийся с небес ангел звенит колокольчиком в самые уши: мол, просыпайтесь, пора!

Тези мгновенно очнулась и открыла глаза.

Колокольчик звенел, и не в руках ангела, а на шее у Чако. Он в клочья рвал тишину, он рыдал; порой сквозь его рыдания слышались приглушенное мычание и хруст, будто мяли накрахмаленные простыни.

— Деда! — крикнула Тези.

Накинув на плечи большую гарусную шаль, она бросилась к старому Тиме и тронула его за плечо.

— Колокольчик, деда! Мычит!

— Кто мычит?! — встрепенулся старик.

— Колокольчик…

— Корова, что ли?

— И она тоже, я слышала.

Старый Тимотеус тяжело поднялся, натянул стеганку, сгреб со стола шапку. Затем взял топор с длинной ручкой, которым обычно обрубал с деревьев сухие сучья, и сказал:

— Пойдем поглядим.

В дверях он остановился, подумав, что, может быть, Тези лучше остаться дома; если захочет да не побоится, то пусть смотрит из окна горницы, из того, что открывается на восток.

— Ты бы все же осталась, — сказал.

— Трусихой меня считаете?! — обиделась девушка.

— Ну ладно, идем!

Они вышли и осторожно прикрыли за собой дверь: впереди старик, позади и чуть сбоку от него — девушка. Спустились по четырем ступенькам крыльца, дубовым, но при свете луны казавшимся желтыми; затем медленно двинулись вдоль стены, под окнами. Дойдя до угла, замерли. Поблизости все пребывало в полном покое. Чуть правее от них, шагах в пятнадцати, отчетливо виднелась приставленная к краю желоба лестница; стену сарая ярко освещала луна. Слева, к северо-востоку, отливал воском лес, вплотную подступавший к хутору.

Все как обычно.

Но что-то настораживало, заставляло вглядываться еще и еще.

— Слышишь?! — прошептал старик.

— Топают… — ответила девушка.

Вытянув шею, старый Тимотеус смотрел в сторону леса. И он наконец увидел пляшущие серые пятна, в кольце которых то появлялось, то исчезало что-то белое — очевидно, поваленная на землю корова. Старик приподнялся на цыпочки; вцепившись ему в плечо, девушка тоже вытягивала шею, пытаясь разглядеть то, что происходило на краю леса. Руки ее дрожали, дрожал и голос, когда она сказала: