Изменить стиль страницы

Ученики, конфузливо суетясь, двинулись за Арямовым, и Гриша попал — за спинами других — в комнату с необыкновенными стульями, обитыми кожей. И два шкафа там были, снизу доверху уставленные книгами. На огромном столе красовался бронзовый медведь с рогатиной; он охранял большие чернильницы, а рядом с чернильницами на зеленом сукне лежал для чего-то фарфоровый лапоть. Все было здесь красиво, и Гриша подумал: вот в таких комнатах и живут ученые люди, которые знают всё про землю и про небо. Не богачи (Арямов, конечно, не был богатым), а именно умные люди, которым хорошая книга, может, дороже всего на свете.

Отсюда по скрипучей деревянной лестнице все поднялись в светелку, и там-то (Гриша угадал) стояла, направив в окно свое дуло, знаменитая труба.

Потом Гриша забыл обо всем. Он сидел (его со смехом усадили первым), глядя перед собой в кругленькое стекло, — оно было холодное, если прислониться к нему глазом. Далеко перед ним (он об этом все время помнил), страшно далеко, может на тысячи-тысячи верст от него, величаво простиралась снежная мерцающая мгла.

Когда это волшебство кончилось, Арямов сказал:

— Ну, теперь вы обязаны выпить со мною чаю!

А семиклассники стеснялись, краснели, подталкивали для чего-то друг друга локтями, пробовали шутить — не совсем удачно, даже Гриша заметил: не очень-то выходило у них это!

Он первым сел за стол: его усадил сам Федор Иванович, рядом с собой.

Тогда уж — делать нечего — сели и остальные.

С шутливой торжественностью Арямов поставил на середину стола плетеную корзинку с печеньем «Эйнем».

Такое печенье Гриша уже пробовал (Персиц однажды угощал на перемене) и вкуса в нем не нашел: будто из сладковатого картона сделано. Далеко «Эйнему» до медовых пряников! Но из уважения к Федору Ивановичу он все-таки взял из корзинки белый кружочек, затейливо утыканный дырочками. И почувствовал себя необычайно хорошо. Он сидел перед стаканом чая, которого ему совсем не хотелось в ту минуту. Ему не хотелось ни чая, ни печенья «Эйнем», и даже пряник не доставил бы ему сейчас никакого удовольствия. Но самое чаепитие рядом с Федором Ивановичем было необыкновенным! В этой близости к учителю чудилось что-то даже запретное: наверное, Федор Иванович никому из начальства не говорит о том, как он запросто пьет чай с учениками.

Семиклассники осмелели, начали разговаривать очень даже бойко; и печенье ели довольно исправно. Под конец они принялись наперебой рассказывать Арямову о каких-то своих делах. Тут уж Гриша не особенно и вслушивался: счастливая мирная тишина покоилась в его сердце, и хорошо бы ничем ее не будить.

Сам Арямов больше молчал, посмеивался и разглядывал своих гостей. Иногда откликался немногословно:

— Ну-ну?

— Дальше!

— И как же?

Один из семиклассников, в черном пенсне на горбатом носу, провозгласил, будто по книжке прочел, раздельно:

— На долю Вольдемара пал почетный жребий!

Румяный Витол порозовел еще больше и сказал сердито:

— Не болтай лишнего!

— Ну, уж Федору-то Ивановичу можно сказать.

— А зачем? Просто ты болтлив, как баба!

— Ну, вот тебе, так сразу и баба!

Арямов улыбнулся:

— Половина человечества — бабы. И это, по-моему, не так уж плохо. А у вас, Вольдемар, матушка — не баба? Дама, вероятно?

Витол помолчал, потом смущенно засмеялся:

— Да нет, пожалуй баба. Вдова железнодорожного кондуктора.

— А почему ж тогда вы Вольдемар? Как-то звучит «по-господски»…

— Матиасович! — воскликнул носатый реалист, который толковал перед этим про жребий. — Вольдемар Матиасович!

— Ах да, ведь вы латыш, я и забыл совсем, — сказал Арямов. — Вы так чисто говорите по-русски. Да-да, Витол ведь, конечно, латыш. Ну, для меня вы по-прежнему будете Володею, хорошо?

— Хорошо! — Витол расцвел счастливой улыбкой.

— Дальше. Какой же жребий?

— Выразить публично наше общее презрение одной возмутительной личности. Назвать личность, Витол?

— Хочешь нарушить слово — назови.

— Слово нарушить? О! — Арямов поднял брови. Он, видно, забавлялся, такие же насмешливые глаза были у него вчера, когда он шел с Гришей на Ново-Садовую.

Реалисты загалдели разом:

— Условились держать в тайне!

— До завтра.

— От Федора Ивановича секреты?

— Федору Ивановичу можно!

— Не в этом совсем дело.

— Погоди, дай же сказать…

Арямов перестал улыбаться:

— Задумали вы какую-то глупость, чувствую. Общественное презрение… Хотите поделиться со мной этой глупостью — тогда уж скажите устами самого Витола, раз на него пал жребий.

Витол помолчал, колеблясь. Потом сказал:

— Нет. Не стоит.

Все опять загалдели. Арямов поднял руку:

— Стоп! Давайте о другом.

Он обвел внимательным взглядом лица учеников. Все светились — глазами — ему навстречу. И все пошли бы, конечно, в тот вечер и в огонь и в воду за Федора Ивановича. А Гриша — первым! Ему-то, может, больше, чем другим, жившим в родных семьях, нужен был такой человек, как Арямов. Перед таким человеком можно всю душу открыть, только бы слова найти.

Вот слов-то, пожалуй, и не нашлось бы.

Ну что ж, можно человеку и помолчать, если он не речист.

На Двине-Даугаве i_003.png

Гриша тихо просидел весь вечер, глядя на всех преданными глазами.

И Гриша тихо просидел весь вечер, глядя на всех собравшихся за столом преданными глазами.

…Уходили от Арямова поздно — и никак не могли уйти. Долго разбирали в передней пальто, старались распознать свои перепутавшиеся фуражки. Федор Иванович стоял у притолоки, терпеливо светил ручной лампой.

Наконец реалисты шумно хлынули с низенького крыльца в морозный сумрак, в темную ночь захолустного пригорода, лишь кое-где проколотую чахлым светом редких фонарей.

Семиклассники заговорили все разом, громко, пожалуй даже слишком громко, среди этой глухой тиши, силясь перекричать друг друга: каждому надо было сказать свое.

Спор вспыхнул яро — и спорили не о светилах небесных, спорили о русской литературе.

— Он был обречен! — кричал Витол.

— Но можно ли считать его лишним человеком? В полном смысле слова лишним? Как-никак, он был застрельщиком… Он будил мысль!

— Созерцательность Рудина…

— Застрельщик, а не созерцатель!

— А баррикада? Он погиб на баррикаде!

— И все-таки нужен был не этот акт жертвенности… Да дайте ж мне сказать! Ну что это, ей-богу!

Семиклассники кричали о Рудине Тургенева, а Гриша даже и не слыхивал этого имени — Рудин.

Тургенева-то он знал — видал его портрет на открытках в магазине братьев Ямпольских.

Гриша шагал по пятам семиклассников; радость, которую он узнал сегодня вечером у Арямова, не прошла еще. Он гордился, что шел вместе с такими образованными людьми, которые, судя по их уверенным голосам, с полным знанием дела могли потолковать о самых непонятных вещах.

И тут он вдруг вспомнил: Никаноркин! За весь вечер он ни разу не подумал о Коле Никаноркине — не удосужился замолвить за него слово перед Арямовым.

Радость в его сердце не то чтобы совсем исчезла, но как-то поникла, а рядом с нею медленно начало расти сиротливое чувство: он плелся позади, и никто из семиклассников ни разу даже не обернулся в его сторону.

И зачем им оглядываться на приготовишку, который не может ни одного слова вставить в их умные речи!

Почувствовав себя одиноким в этой блестящей компании (не потому ли ему и вспомнился Никаноркин?), Гриша понемногу замедлил шаг.

Совсем незнакомой, таинственной даже показалась ему сейчас Ново-Садовая улица. Влажно сияли над нею частые звезды.

У перекрестков ветер намел косые сугробы, мороз успел сковать их, они так и стояли — косо, набекрень, но не падали, голубые, покрытые сверху волшебной искристой пылью. Этим затаенным блеском земля как бы отзывалась на алмазное сияние неба.

Местами из окон, неплотно прикрытых ставнями, падали на дорогу длинные иглы желтого света. Скоро этот свет пропал; потянулись глухие заборы — тут жили огородники.