Изменить стиль страницы

— Еще бы! — горячо сказал Гриша.

Неизвестно, как сложится его собственная судьба, а что Вячеслав Довгелло до конца жизни будет тружеником партии, за это можно было поручиться. Вячеслав всегда ставил перед собой ясные цели и шел к ним неуклонно. Правда, не всякий и не сразу мог разглядеть в нем эту черту характера — в глаза она не бросалась.

— Мои «чтения», конечно, и в сравнение не могут идти с твоей работой, — сказал Вячеслав. — Передо мной необычайно живой встает картина, как ты со своими грузчиками сбивал среди бела дня замок с ворот цеха. Вот это смелый поступок!

Грише стало стыдно.

— Не я, так другой сделал бы то же самое.

— Не я, так другой читал бы рабочим «Пауки и мухи», — в тон ему ответил Довгелло.

— Эти «чтения» — не случайность в твоей жизни. А то, что к заводу пошел я, а не другой, — чистая случайность. Я же тебе рассказывал: Комлев заболел…

— Ну, довольно играть в благородство, — пошутил Довгелло. — Я, конечно, понимаю, что скромность украшает героя…

— При чем тут скромность! — уже с запальчивостью сказал Гриша. — И в герои я не лезу!

— Сейчас подойдет к дверям квартирная хозяйка и покашляет. Давай-ка лучше спать.

Довгелло пробыл в Питере еще три дня, и за все это время Гриша видел его лишь урывками.

У Вячеслава оказалась масса дел, каждая минута была у него на счету. Ему удалось наконец установить связь со студентом, который считался главой — нет, это не то слово, правильнее сказать: душою Объединенного комитета.

Теперь все начинания московского и петербургского студенчества должны были стать совместными.

Только последний перед своим отъездом вечер Довгелло решил провести вместе с Гришей.

И надо же было, чтобы им в этот вечер помешали!

Помешал Борис Барятин. Он пришел, когда Гриша зажигал лампу, и остановился на пороге, словно сомневаясь, пригласят ли его войти.

Даже при керосиновом свете Гриша заметил какую-то перемену в лице Барятина: он сильно похудел. Глаза его смотрели с необыкновенной для этого беспечного человека хмурой сосредоточенностью.

Гриша сказал не очень приветливо:

— У меня товарищ.

— Ах, вот как. Ну да. Понятно… — произнес Барятин подавленно.

— А что? Дело есть?

— Нет, дела-то, собственно, нет. Хотел поговорить… Да сам вижу — попал не вовремя.

Гриша не стал возражать: конечно, не вовремя!

Барятин ушел, не попрощавшись. Да они за последнее время и не здоровались — при случайных встречах в университетском коридоре.

— Что это ты так с ним? — с укором спросил Довгелло после ухода Барятина. — Негостеприимно.

— А ну его! — раздражаясь не то на себя, не то на ушедшего непрошеного гостя, сказал Шумов. — Удивляюсь, зачем он вообще-то заявился!

— Лицо у него славное.

— Да, лицо-то у него славное, — недовольным тоном ответил Гриша, — а душа… Ну, да все это чепуха, не будем об этом говорить.

Приход Барятина, а главное, хмурая печаль его обычно веселых глаз как-то нарушили задушевную беседу друзей. Вячеслав больше помалкивал, внимательно поглядывал на Шумова, — разговор не вязался.

Зато прощанье на вокзале было самым сердечным.

— Когда мы теперь увидимся с тобой? — сказал Гриша, обнимая друга.

— Думаю, что скоро, — ответил Довгелло. — В новом году, в новой России.

Шумов удивился не словам его, а тону. Так говорят люди, когда они з н а ю т. Не только надеются, не только мечтают, но и знают.

Как мало изменился Вячеслав!

Ведь и раньше сила его была в том, что, решив что-нибудь, он больше уже не сомневался.

Уверовав во что-нибудь, он в вере своей не знал колебаний.

Находились умники, которые считали это «узостью». Довгелло уважали, но у него было мало друзей. Что ж, дело не в количестве: те, кто знал его и любил, оставались его друзьями навсегда.

Если он и изменился, то внешне только. В детстве, да и позже, подростком, он сильно заикался. Теперь он лишь запинался иногда в начале фразы, словно брал разбег для своей речи, и, как ни странно, она от этого приобретала особую убедительность.

Но тогда это, пожалуй, не только внешняя черта.

Да и вообще — разве мог не измениться человек, став из мальчишки взрослым? Вячеслав взрослее, чем он, Григорий Шумов. Как ни досадно, но это факт.

И, если разбираться, Гриша изменился меньше: по-прежнему он отличался запальчивостью, не всегда владел собой, и голова его слишком часто бывала поглощена всякими бреднями — совершенно помимо его воли!

Да, к сожалению, во многом, в очень многом он отличался от Довгелло. Они и раньше были совсем разными, — это не мешало их дружбе.

А теперь, несмотря на различия в их характерах, навсегда останется у них о б щ е е, что свяжет их на всю жизнь, как бы жизнь эта ни сложилась… Может быть, разбросает она их в разные стороны, может быть, одного судьба наделит удачей, счастьем, а другой, кроме невзгод да ненастья, ничего на своем веку не увидит, — все равно оба они будут верны своему делу!

Под влиянием этих мыслей Гриша, вернувшись с вокзала домой, даже и не разглядел толком соседа своего, Модеста Дулькина, — тот встретил его фамильярным смешком:

— А я-то думал: шепот, робкое дыханье… Оказывается, это у вас приятель ночевал? Только и всего!

Гриша не ответил и молча прошел в свою комнату.

Дня через два почтальон вручил ему открытку с фотографией стоящего на Знаменской площади памятника Александру Третьему. На снимке кудрявым писарским почерком было написано:

Стоит мост,
На мосту — комод,
На комоде — бегемот,
На бегемоте — идиот,
На идиоте — шапка.

Для пущей ясности от слова «идиот» к туловищу императора направлена была старательно нарисованная стрелка.

Кто мог это сделать? Для чего?

Стишки про памятник были известны самой широкой публике. Их знали даже кондукторы трамвая, завершавшего свой маршрут петлей вокруг памятника. По крайней мере, Шумов слышал, как один из них на вопрос, куда идет вагон, ответил: «А вот повернем от бегемота назад, и по Невскому к Васильевскому острову».

Но знать стишки — это одно, а написать их на открытке — совсем другое: это пахло оскорблением царствующей фамилии и каралось довольно свирепо по соответствующей статье кодекса законов Российской империи.

Значит, послать подобную штуку по почте мог либо дурень отпетый, либо субъект, решивший (конечно, под маской анонима) причинить Григорию Шумову крупную неприятность. Неприятность могла обернуться высылкой из Петрограда, никак не меньше.

Гриша еще раз внимательно осмотрел открытку: адрес был именно его, с точным указанием номера дома, фамилии и даже инициалов. Внизу стояла глупейшая подпись:

До свиданья, милый Гриша,
Остаюся друг твой Миша.

Черт знает, что такое!

Одна надежда, что открытка не побывала ни в чьих излишне любознательных руках. Если бы она попала в эти руки, то вряд ли ее доставили бы по адресу; просто Григория Шумова вызвали бы куда следует для выяснения, кто такой его друг Миша, позволивший себе поносить династию, и где именно друг этот проживает. Вряд ли ему поверили бы, что никакого Миши он не знает.

Нет, не дурень послал стишки по почте, а скорей всего подлец. Кстати, как полагается подлецу, он прикрылся чужим именем.

Но кто же этот прохвост?

Гриша мог бы гадать об этом без конца, мог бы и забыть о такой ерунде. А мог бы и еще раз получить подобные же стишки. И на этот раз почтовая барышня, возможно, оказалась бы не столь утомленной — бросила бы взгляд на текст открытки. Или почтальон полюбопытствовал бы: что это за писанные от руки буковки лепятся вокруг привычного изображения? И тогда дело добром не кончилось бы.

По вечерам теперь Григорий Шумов выходил из дому редко: надо было после дневной работы на пристани готовиться к близким зачетам.