Изменить стиль страницы

На коротком заседании исполкома его членам было предложено отправиться в свои части и рассказать офицерам о собрании, об исполкоме, проинформировать о событиях в столице.

Пообедав в Дворянском собрании на Большой Якобштрассе, Федор отправился на вокзал пешком через Старый город. Он шел окрыленный с первого свободного собрания офицеров, где звенели колоколами революции речи, где впервые он услышал от одного из штатских обращение "гражданин офицер". И весеннее голубое небо сияло над Ригой, теплый влажный воздух делал снег на бульварах рыхлым и ноздреватым. Слова «гражданин», «революция» вели в душе у Федора нескончаемую торжественную мелодию…

На вокзале уже стоял под парами поезд, готовый доставить делегатов назад, в их болота и леса, в скользкие, грязные окопы, сырые землянки и блиндажи, в обыденность полкового офицерского собрания.

Поскребышев и Косоруков стояли у хвостового вагона и явно дожидались своего поручика. Всем троим удалось занять отдельное купе. Поезд еще стоял у платформы, а переполненные впечатлениями Косоруков и Поскребышев принялись делиться ими с поручиком.

— Ваше благородие! — восторженно вспоминал Поскребышев солдатское собрание в Большом театре. — И какой же порядок был в зале! Чуть шум или разговор какой — сразу председатель волшебное слово молвил: "Тише, товарищи!" — и сразу мертвая тишина. Откуда только это слово такое доброе произошло: "товарищи!"? Чтоб нашего брата не командой «смирно» усмирить, а таким словом "товарищи"!..

Он был весь под впечатлением от выступления какого-то «епутата», который очень душевные слова говорил, но Поскребышев не разобрался и слова эти забыл.

Зато Косоруков ухватил суть дела.

— Он говорил, брат, что теперь соберем огромное, то есть Учредительное, собрание от всего народа да заместо царя сами и будем управлять, законы там разные писать будем…

— Какие-такие ты законы напишешь, малограмотный! — дразнил его Поскребышев. — Ты письмо-то на родину отписать не можешь до конца, все с унтером советуешься…

— А что, — отбивался Косоруков, — сегодня небось мы сами решали, а господ-то всего два и было да два офицера…

Но, видимо, он вспомнил и что-то неприятное. Его лицо посуровело, морщины строгости легли от крыльев крупного носа вниз, к квадратному подбородку.

— Только зачем господа тому артиллеристу говорить не дали? — словно раздумывал он вслух.

— Это который, с бородой, что ли? — удивился и Поскребышев.

— Ему…

— А он все против войны порывался… Наверное, оттого и не дали.

— Плохо, что не дали, — убежденно сказал Косоруков. — Он правильно говорил: зачем воюем, чего нам надо — землицы барин не прибавит, и фабрикант не приласкает. Он большевик назывался. Потому и против войны говорит.

— Нет, брат, шалишь… — встрепенулся Поскребышев. — Мы только теперя немцам и покажем… При свободе-то и повоюем… А то небось немцам грешно уступать…

— Вот ты и воюй, а я не жалаю кровь неизвестно за что проливать! Жалованья мне после войны не прибавят, а тебе землицы не дадут, хоть ты все Царьграды господам генералам завоюй! Не жалаю, долой войну, как большевик говорил!

— А я буду сознательно! — вкусно проговорил новое, видно, для него слово Поскребышев.

Поезд тронулся. Федор не вмешивался в разговор двух солдат. Он вспомнил историю с первым полком, отказавшимся идти в наступление. Теперь-то, наверное, зачинщиков амнистируют в связи с революцией — ведь она открывает двери тюрем, особенно политических. Сейчас перед Шишкиным сидели два солдата, неизвестно за какие качества выбранные всем полком в делегаты. У одного из них революция явно вызвала пробуждение политического сознания, а другой только упивался ее внешней формой.

Федор задумался над тем, какой же путь избрать ему самому. Как офицер, Федор все еще хотел воевать, получать отличия, чины, военные оклады и прочие блага. Но революция разбудила в нем гражданина, частицу той великой общности, которая является народом. Шишкин и его спутники прибыли в расположение полка поздно вечером. Их ждали с нетерпением. Как только они объявились, командир полка пригласил Федора в офицерское собрание, Косоруков и Поскребышев отправились в роты.

Слушали Федора Шишкина не проронив ни слова, а когда он закончил свой рассказ, разгорелся спор. Штабс-капитан Курицын, командир второй роты, старый служака, никогда не выходящий из пункта устава человек, объявил, что ему с солдатами не по пути и что он не желает признавать никаких комитетов, коль скоро на это нет приказа от начальства. Капитан Орлов сказал, что наконец-то можно послать подальше начальство, которое ни хрена не соображает, и делать все по разуму и логике.

Подполковник Румянцев предложил направить кого-либо из офицеров батальона с поручением в Петроград, благо он был не так далеко от Риги, чтобы там на месте разузнать, что происходит на самом деле.

— Уже сомневаться в начальстве изволите, Александр Александрович?! ехидно подбросил ему вопрос полковой адъютант Глумаков, но тут же добавил: И действительно, во всех этих партиях и комитетах сам черт ногу сломит… А из штаба такие депеши шлют, что одна опровергает другую…

— Надо послать поручика Шишкина… Он уже почти разобрался… предложил Румянцев. На том и порешили. Не стали больше обсуждать события, а избрали полковой комитет офицеров во главе с Румянцевым как наиболее независимо мыслящим.

62. Минск, начало марта 1917 года

Алексей Алексеевич Соколов, помощник генерал-квартирмейстера Западного фронта, вернулся в Минск утром 1 марта из Могилева.

Ранним утром Соколов на извозчике, не вызывая штабного мотора, добрался от вокзала к зданию гимназии в центре Минска, где размещался штаб Западного фронта. Штабные занятия еще не начинались. Алексей запер в сейф свой портфель с бумагами и отправился в отель «Бристоль». Оставив саквояж в номере, давно резервированном для него, Соколов переоделся в повседневную форму, освежился у парикмахера и отправился завтракать в офицерское собрание. Оно помещалось на соседней со штабом улице, и было приятно пройтись по легкому морозцу ясного дня.

В большом зале собрания все были уже в сборе, кроме самого Эверта. Соколов занял свое постоянное место за столом поблизости от кресла главнокомандующего.

Появился Эверт. Высокий, поджарый, с бородкой клинышком, он благосклонно поклонился офицерам, вставшим при его появлении, обошел несколько столиков, за которыми сидели генералы. С каждым поздоровался за руку. Руку Соколова он дольше обычного задержал в своей и особенно мило улыбнулся.

— После завтрака расскажите мне, что происходит на Ставке, — вполголоса сказал он Соколову.

Затем Эверт занял свое место и дал знак протоиерею фронта, чтобы тот благословил трапезу. Сам Эверт демонстративно крестился дольше и истовей всех, полагая, очевидно, что это придаст русскость его немецкой фамилии.

По окончании завтрака главнокомандующий пригласил Соколова в свой автомобиль и с интересом принялся расспрашивать Алексея уже в машине, не стесняясь присутствия шофера.

Соколов поведал главнокомандующему про три последних дня в Могилеве, о телеграммах, полученных Алексеевым из Петрограда и ставших известными генералам Лукомскому, Клембовскому, Кондзеревскому. Эверт, оказывается, уже знал об отъезде Николая Иудовича с карательными целями на Петроград, обещал выслать ему два надежных полка дней через десять на подмогу и ждал теперь, как повернутся дела в столице. Соколов не стал делиться своими размышлениями по поводу роли Михаила Васильевича Алексеева во всех этих делах вокруг приезда и отъезда государя на этот раз в Ставку и из нее. Он лишь живописал, как в Могилеве постепенно падала власть "золотой орды" — так называли штабные свитских, — как выразительно бранился адмирал Нилов и беспомощно суетился Воейков. В его тоне Эверт уловил горячее осуждение близких к царю придворных, и, как человек осторожный, не вполне присоединился к нему, резервировав свою позицию. Но он все-таки дал почитать помощнику генерал-квартирмейстера совершенно секретные телеграммы, которыми обменивались в эти часы военные и думские деятели.