Книгу пытались забрать, я стояла насмерть. Это была последняя книга, вышедшая под редакцией отца. Если бы она была по квантовой механике, меня бы это тоже не остановило. Классная была недогадлива, ей бы по-хорошему меня расспросить, я бы сразу объяснила, но она зажгла костёр войны.

Одновременно с основами марксистской философии у меня появились буйные формы. Школьное платье тёрло, Давило и мешало под мышками, и старшеклассницы объясняли мне, где чего ослаблять и выпарывать. Начались облавы на накрашенные ресницы. Густо накрашенные воспитательницы перетряхивали наши матрасы, постели и тумбочки в поисках заветной коробочки с тушью. Оказавшись сообразительней, мы обвязывали коробочку прочной ниткой и спускали за окошко спальни.

Накрашенные глаза, обозначившаяся грудь и цитаты про марксистскую философию дали странный результат. Самые завидные мальчики из старших классов начали со мной подолгу беседовать про умное. Я была убеждена, что их влечёт моё серое вещество.

Роль разбивательницы сердец всегда казалась мне менее интересной, чем интеллектуальный флирт. Но удовлетворенно заметила — мальчики из деревянных домиков, стоящих около интерната, иногда заглядывая в наш лес в отсутствие воспитателей, начали меня примечать. Я им про умное, а они мне: почему вас не выпускают дальше забора, разрешают ли вам есть, если вы опаздываете к еде, приятно ли всё время ходить под конвоем?

Ненавидя интернатскую жизнь, я патриотично намекала на некие её загадочные плюсы. Местные мальчики недоумевали, но приносили мне полные запазухи яблок из своих садов. Яблоками я по недомыслию угощала подруг, снова обозначив исключительность. Трёх яблок оказалось достаточно, чтоб на меня стукнули. Классная в начале первого урока угрожающе сообщила: «На большой перемене тебя вызывает Лиза!».

Это было неслыханно. К персоне допускались самые отпетые — для показательной взбучки, и самые прилежные — для похлопывания по плечу. Но не шестиклассники — такую мелочь она не различала. А главное, не на большой перемене — это означало срочность. Меня провожали, как на костёр. Не могу сказать, что я боялась. Во-первых, за мной никаких грандиозных преступлений не было. Во-вторых, я почему-то с детства начальство всерьёз не воспринимала, это потом в большой степени помешало моей социальной адаптации. Было интересно посмотреть на Лизу вблизи и себя показать.

В кабинете, набитом вымпелами, кубками, грамотами и знамёнами, сидела Лиза. И смотрела в бумаги стеклянными глазами. Прошло несколько минут, пока я стояла столбом между бюстом Ленина и сейфом. Не подозревая о существовании номенклатурных способов опускания посетителя, я решила, что раз она пожилая, значит, глуховата и проорала о своём приходе. Лиза подняла на меня раздражённые глаза и выдохнула: «Тебе чё, в нашем интернате не нравится?».

Я поняла, что она вызвала меня на совещание и собирается в дальнейшей работе опираться на моё мнение, и потому бойко начала излагать плюсы и минусы жизни специнтерната № 31. Я была из тех детей, с которыми взрослые любили побеседовать как бы всерьёз. Я встала на цыпочки и распустила весь павлиний хвост. Выдержав меня минут пять, она тяжело вздохнула и сказала: «Давай отсюдова!»

Я окаменела. Я ждала награды или расправы, изысканно хамила и провоцировала, но она даже не оживилась. Она встала и выпихнула меня из кабинета, как корову, зашедшую на чужой огород, со словами: «Пошла! Пошла отсюдова!».

Она поняла: «много умничает, надо убрать», остальное ей было совершенно неинтересно.

— Ну? — окружили меня одноклассники.

— Дура какая-то, — обиженно сказала я. — Двух слов связать не может.

Прошла неделя. Классная сказала, что Лиза вызывает маму. Я ответила, что мама не ездит на общественном транспорте. То ли из моего поведения Лиза сделала вывод, что покойный отец был очень крупной номенклатурой, то ли она боялась, что мама напишет жалобу, а формальных причин исключения нельзя было даже придумать — я была гордость класса. Она посадила меня в интернатский автобус, и мы поехали к маме. Я понимала, какой чести удостоена, и пыжилась от гордости. Дорога была не ближняя, и я долго излагала свою жизненную философию. Лиза кивала, задавала вопросы, и к концу пути мне казалось, что мы подружились. Я, видимо, даже разбудила в ней что-то человеческое, но человеческое у неё никак не было связано с производственным.

Разговор с мамой проходил за закрытыми дверями. Когда Лиза уехала, мама изложила подробности. Оказывается, оба шестых класса из-за меня стали неуправляемыми. Оказывается, я хожу с книжкой философии под мышкой и подпала под «чуждое» влияние («Основы марксистской философии»?), из чего следует, что я скоро принесу в подоле.

— Что такое «принести в подоле»? — спросила я.

— Родишь ребёнка, — пояснила мама.

— Разве можно родить ребёнка в 12 лет?

— Она считает, что можно.

— Но ведь я ей всю дорогу объясняла, что вообще не собираюсь иметь детей, потому что всю жизнь буду изучать и преподавать философию!

— Просто не верится, что это директор, у неё вид и речь уборщицы, она, наверное, из ткачих, — брезгливо предположила мама.

Я подозревала их в тайном сговоре — ну не могли же меня действительно выгнать за яблоки и марксистскую философию. Все девочки старших классов были сексуально озабочены, на их фоне я скорее выглядела придурочной с книжкой, чем потенциальной «приносильщицей в подоле». Из визита Лиза поняла одно: мама не опасна, ей всё по фигу, можно не церемониться. Было решено, что я последний раз еду летом в лагерь, потом ложусь на операцию, а оттуда возвращаюсь в обычную школу. Маму не волновало, что интернатская программа отстаёт от обычной школы на полгода, Лизу — тем более. Мне не хотелось терять лишний год и идти обратно в шестой. Предстояло обмануть всех, сталкивающихся с моим дневником и моими знаниями. Что большой кровью, но удалось.

Самым сильным местом интернатской жизни был летний лагерь, когда вся межпуха перемещалась в здание аналогичного одесского интерната. Туда не брали самых маленьких, самых тяжёлых и самых отпетых, зато все сотрудники пристраивали на халяву своих детей и детей своих друзей.

В шесть утра на жутком холоде мы строились по горну на уличную зарядку. Физрук, бывший спортсмен и местный секс-символ, рычал в мегафон. Его мятое лицо и мутный взор свидетельствовали о многообразии курортного досуга. По рассказам старшеклассниц, ни одной из них не пропустил; впрочем, могли и врать. В холодном сизом воздухе мы, дрожа, разминали озябшие руки и ноги. На столах под навесом стояли стаканы бордового виноградного сока и лежало печенье; от сока становилось ешё холоднее. Потом путь на пляж длинной шокирующей гурьбой. Прохожие столбенели от этого босховского зрелища, наиболее азартные дети обращались к ним возгласами: «Закрой рот — кишки простудишь! Не споткнись на повороте!».

На отгороженном пляже, лёжа на топчанах, мы снова делали лечебную гимнастику под мегафон, затем отрядами ходили на 10 минут в воду. Провинившихся лишали моря как компота. После пляжа и завтрака в раскалённых автобусах час ехали в загородную грязелечебницу Куяльник, где в немыслимой духоте загорелые студенты опрокидывали на наши дефективные ноги и руки вёдра обжигающей грязи. Когда пытка кончалась, возвращались в духовке автобусов, подбадривая себя блатными и патриотическими песнями.

Обед. Тихий час. Тошнит от жары и слабости. Я плохо переношу жару, весь день пребываю в полуобморочном состоянии, начинаю соображать только ночью. Жаловаться некому, страна и так учит и лечит неполноценных неблагодарных ублюдков. После тихого часа общественная жизнь — грядут даты, слёты и смотры. Вечерний визит к морю, окрашенный тёплой водой, поразительным закатом и песнями Рафаэля из репродуктора. Ужин. Отчётная линейка. Горн отбоя. Как только дети оказывались в постелях, взрослые линяли с территории лагеря, и в палатах начинался разгул: мазанье друг друга пастой, наливание в тапочки варенья из посылок, завязывание чужой одежды узлами. Мы стояли у ограды, рассматривая соседний ресторан, в котором играл оркестр, и на веранде грузины в белых штанах приглашали танцевать крашеных блондинок. Мы лазили в соседние с лагерем сады, воруя фрукты. Обсуждали личную жизнь не слишком стеснительного персонала. Пахло морем, домашней едой с дач, хотелось плакать, хотелось убежать и переплыть по морю в Турцию, хотелось побыстрее вырасти. К утру всё немного унималось, тут и звучал горн подъёма.