Изменить стиль страницы

- Я зажимал инициативу?! - удивлялся Роман Петрович. - Да этого быть не могло! У меня, правда, были сомнения, я советовал делать все не спеша, не очертя голову, чтоб не тяп-ляп, чтоб не опозориться и дело не загубить. Это верно, сознаюсь, советовал. Но чтобы запрещать - да что я, бюрократ какой или консерватор? Что я, не вижу, что хорошо и что плохо?! Ох, молодежь горячая. Беда с ними. Но я их люблю. Люблю вот за это самое!..

Эти слова Роман Петрович говорил при Надежде Павловне и ничуть ее не стеснялся. Она же смотрела на пего да молча посмеивалась: она-то догадывалась, что раньше Булыга говорил секретарю райкома совсем другое. И секретарь райкома, вспоминая свой разговор с Посадовой и видя ее ухмылку, чувствовал себя неловко и старался затушевать конфликт.

Переход на работу в две смены на фермах удался: неоценимое преимущество его почувствовали в первую очередь доярки и свинарки. За борьбой комсомольцев следил весь совхоз.

"Вот они какие, Нюра и комсорг", - думала Вера, выслушав рассказ Надежды Павловны.

Кукурузное поле тянулось от реки вверх пологим косогором и упиралось в лес. Полоть начали от леса: все-таки под гору легче идти. Надежда Павловна вместе с Верой и Тимошей вышли на поле раньше других, взяли себе отдельный участок.

Шелестит кукуруза разбросанными во все стороны длинными, зелеными, с просвечивающей желтинкой прядями, умытыми утренним туманом, хрустит свинцовая лебеда в горячих руках Веры, а солнце, жаркое июльское солнце обжигает открытые по самые плечи тонкие и гибкие руки ее, горячо впивается губами лучей в красивую шею, лицо. Над головой в дымчато-синем без единого облачка небе изнывает в душещипательной мольбе чибис, ноет бедняжка в отчаянии и просит о чем-то единственном. "О-о-й-и, о-о-й-и", - слышит Вера в этом безнадежном крике. Ей вспоминается песенка, которую пели в пионерском лагере лет восемь тому назад:

У дороги чибис, у дороги чибис.
Он кричит, волнуется чудак…

- Чего это он? - спрашивает Вера.

- Где-то птенцы есть. Может, в кукурузе, - отвечает охотно Тимоша. Отвечать на Верины вопросы и разъяснять ей непонятное доставляет ему великое удовольствие.

До обеда Вера чувствовала себя отлично. Она даже пробовала взять такой темп, что Надежда Павловна и Тимоша еле успевали за ней. "Старается", - с радостью отметила для себя Посадова и посоветовала девушке не очень-то "нажимать", а то быстро выдохнешься. Она опасалась, что первый день работы в поле может принести Вере разочарование, и поэтому старалась работать так, чтобы девушка не очень устала и вместе с тем чтобы у ней не создалось впечатления, что труд в поле - легкая прогулка. Через каждый час она предлагала короткий, десятиминутный отдых. Вера догадывалась, что эти "перекуры" устраиваются специально для нее, и решительно протестовала.

- Зачем так часто, Надежда Павловна? И вовсе я не устала.

- Ты молодая и сильная, - отшучивалась Посадова, - а мы с Тимошей быстро устаем.

Потом большой перерыв был общий. Все полольщицы собрались вместе, сели на кучи свежей лебеды и сурепки. Ни минуты не молчали, торопились выговориться вдоволь. Над Комарихой подтрунивали, безобидно, добродушно. Веселая болтовня свинарки всех забавляла. О невестах да женихах говорили, - Федю Незабудку и Михаила Гурова не миновали. Гурова Комариха сладко нараспев нахваливала:

- Вот, девки, жених-то какой ходит, золото, а не жених!

- Нынче золото не в моде, - тоже нараспев протянула Нюра, но мать ее не слушала, продолжала свое:

- И кому только он достанется - век судьбу благодарить будет. Ой, не зевайте, девки, прилетит издалека воровка-сорока, унесет золотце в свое гнездо. Плакать-страдать будете.

- Что ж нам с ним теперь делать? - спрашивает Лида. - Ветер не привяжешь, тень не схватишь.

- И-ии, милые мои, - протянула Комариха. - Баба захочет - сквозь огонь пройдет. Обворожить надо. Бывало, девки умели чары пускать, себе цену набивать. Это нынче все гордячками стали: сидят, дожидаются, словно королевы, суженого своего. Вот в городе, там совсем по-другому, там девки знают, чем женихов заманывать. Правду, милочка, я говорю?

Вопрос относился к Вере, которую смущала такая грубовато-непосредственная откровенность.

- Не знаю, я в этих делах еще ничего не понимаю, - краснея и через силу улыбаясь, чтобы скрыть смущение, ответила Вера.

- Что ж так? Ай молода еще? - удивилась Комариха.

- Вы б лучше, тетка, рассказали нам про эти самые чары, - попросила Лида, хитро подмигивая подругам.

- Да, мама, действительно, подари Лидке чары, которыми когда-то сама пользовалась.

- Куда вам, милые! Так не бывает: чужим задом в крапиву не сядешь. Вам жить, вам и любить. Одно скажу: в этом деле спешить спеши, только не торопись. Посидишь на камне три года, и камень нагреется.

Ох, и словоохотлива Комариха, беззлобна она, а уж поболтать любит. И ее любят в совхозе от мала до велика и прощают ей иногда колкие и даже обидные слова, оброненные в пылу откровенности. Уважают и ценят ее за неистовство в работе, за широкую натуру, прямой и веселый характер.

- Расскажи, тетка, про свою молодость, как раньше в старину любили, - лукаво сверкает глазами Лида, предвкушая веселый разговор.

- Про старину - не знаю, а вот как в мою молодость - все помню. В ситцах ходили, да и то по праздникам. Это вы теперь в шелках-капронах форсите. А бывало, шелковое платье к венцу только. Я вон Нюрке трехэтажную рубашку купила - порадую, думала. Так вы что ж думаете? Спасибо сказала? Бросила - не понравилась, брак, говорит. Петля спущена. Я думала, чтоб подешевле, под платьем все равно не видно.

- Мама, мама, перемени пластинку, - запротестовала Нюра. - Тебя про любовь спрашивают.

- И я про любовь. А то про что ж я, - возразила Комариха. - Перед самой войной было, это когда я уже овдовела. Не вернулся мой с финской, а мне что тогда было? Считай, сорока годов не было. Известно - вдовья жизнь. Поплачешь, да за работу, в работе про горюшко-то и позабудешь. А все ж дело молодое, не дерево ты, а живой человек. Вечером в воскресенье ляжешь в холодную постель, одна, а на деревне девки поют, парней зазывают - привораживают. И так заноет сердечко по милом. Ну, думаешь, неужто больше и не узнаешь ласки мужицкой и проживешь так до старости без голуба. И кабы стара была - не обидно бы. А то баба в самом цвете. Проснешься утром, а подушка от слез мокрая. Зовешь его во сне, голуба, в мечтах кличешь. Думаешь, может, и он, добрый, одинокий человек, ищет свою судьбу. Так и живешь мечтами да надеждами. А старость все мимо тебя, долго не идет, и сердце не гаснет, огнем горит, а больше тлеет от тоски и одиночества. Так вот, перед самой немецкой войной было, в мае месяце. Сирень, помню, цвела, ой, как цвела! Никогда так буйно не цвела сирень и черемуха. Поверите - все было кругом, как в раю.

Комариха с восхищением подняла голову и глубоко вдохнула носом, точно хотела поймать густой, терпкий аромат сирени. Лицо ее, круглое, разрумянилось и цвело, и кажется, морщин на нем вдруг меньше стало. И девушки молчали и слушали проникновенно доверчивый рассказ, не смея нарушить его ни звуком, ни неуместной улыбкой.

- Дали мне тогда в колхозе коня усадьбу вспахать. После полудня начала, к вечеру управилась. А денек был! Боже, что за денек… Солнце обласкало землю, и птицы свистят-заливаются, сирень возле дома бушует, ну прямо престольный праздник. Хожу я это за бороной, земля мягкая, будто перина пуховая, хожу по ней босыми ногами, а в душе у самой соловьи поют, сердце тает и голова кругом идет от благодати да от настоя душистого. И так мне захотелося счастья женского, - иду за бороной, как во хмелю, и свету белого не вижу. В глазах только круги золотистые да зеленые. Видно, совсем душа стосковалась, заждалась его, ненаглядного. Солнце уже за лес закатилося, только сосны в небе еще горели, когда я закончила работу. Перевернула это борону, надо бы на пункт ехать, коня распрягать, а я не еду. Села под сиренью и сижу, словно меня кто-то приворожил. Сижу, наслаждаюсь запахами и все жду, сердцем слушаю - не идет ли. Конь мой в сторонке траву скубет. А я все жду. И вот, девоньки, не поверите: чую, идет сквозь кусты, ко мне идет. Неужто, думаю, судьба моя сжалилась, послала суженого. Затаила я дыхание, глаза прикрыла, не шелохнусь. Подойдет, думаю, эх, и обниму его, птаха ненаглядного, зацелую изо всей моченьки. Сколько я так просидела в томлении ожидательном - не ведаю. Долго мне показалось, будто вечность целая. Приоткрыла я это глаза, гляжу из-за куста, а он подошел к моей лошади, пугливо, по-воровскому оглянулся туды-сюды, видит, никого нет, и давай постромки снимать. Что ж вы думаете, девоньки! Постромки ему, окаянному, понадобились, ворюга распроклятый. Я ж человека ждала, а он сукиным сыном заявился. Сымать постромки, да у кого - у вдовы несчастной, у бабы. И это мужчина называется. Выскочила это я из куста, схватила хворостину да как огрела его, окаянного, по спине. "Сморчок ты, говорю, недожаренный, нашел что снимать, - да разве ж, говорю, у бабы постромки снимают. Я ж тебя разве за этим ждала, вся сердцем изнылась?" И так, девоньки, мне стало горько и противно, что все кругом померкло и опостылело - и сирень, и соловьи. А в душе такая обида закипела, так я возненавидела мужиков, что кажется, дай мне тогда волю - всех бы передушила. Да и как тут не остервенеешь от такого происшествия? Ждала человека, может в ожидании красоту кругом увидела, красоту жизни, а он пришел злодеем и всю эту красоту украл и растоптал. Вот она какая, судьба наша!