Изменить стиль страницы

Александр Яковлевич принадлежал к той категории советских дипломатов, которая, в сущности, прямого отношения к дипломатии, в профессиональном смысле, не имела, но была широко распространена в хрущевско-брежневские времена. Это был довольно многочисленный отряд чрезвычайных и полномочных послов из числа проштрафившихся партаппаратчиков, для которых назначение на дипломатическую работу скорее означало почетную ссылку. Для большинства из них это была последняя ступенька служебной карьеры. Но случались, хотя и редко, исключения.

Александр Яковлевич до своего назначения послом работал в центральном партаппарате, занимался вопросами истории и теории КПСС, наследуя традиции не безызвестного Емельяна Ярославского (Губельмана), разоблачал "реакционную сущность" православной церкви, довольно часто выступал на страницах газет и журналов. Впоследствии его публицистические упражнения, собранные воедино, легли в основу докторской диссертации, которую он с помощью друзей из Академии общественных наук и Высшей партийной школы защитил без особых хлопот и усилий. Судьба ему улыбнулась, - за его спиной маячила властная, зловещая фигура товарища Серого, покровительство которого вселяло беспроигрышную уверенность в победном финише. Но случилось неожиданное, что часто случается с азартными игроками. Увлекшись борьбой с патриотически настроенными "слоями" интеллигенции, со всяческими "почвенниками", "неорусофилами", поклонниками национальных традиций духовных корней, Александр Яковлевич не учел, что среди его оппонентов есть и весьма крупные деятели культуры и науки, такие как Михаил Александрович Шолохов, академик Иван Матвеевич Виноградов, всемирно известные художники, музыканты, артисты. Да и на Старой площади многие партаппаратчики не разделяли космополитской прыти Александра Яковлевича. Особое возмущение общественности вызвала статья в центральной газете, в которой доктор исторических наук гневно клеймил писателей и публицистов, призывающих к патриотическому осмыслению своей истории, ее духовных и нравственных корней. Высокие партийные и правительственные инстанции захлестнул поток писем читателей, возмущенных статьей Александра Яковлевича. Идейный раскол, накопившийся в среде интеллигенции, да и в обществе, угрожал выплеснуться наружу и нанести глубокие трещины в монолит "единомыслия" народа. А этого-то и опасался Брежнев, привыкший к блаженной тишине и покою. Тем более, что "позицию" Александра Яковлевича не только не поддержали, но и осудили некоторые члены Политбюро. Последнее обстоятельство не на шутку встревожило автора скандальной статьи: угроза для карьеры приобретала реальные очертания. Об этом он откровенно рассказал Елизавете Ильиничне - супруге товарища Серого. Елизавета Ильинична нашла опасность преувеличенной, попыталась успокоить встревоженного историка и обещала поговорить с супругом. "Мирон Андреевич все уладит: у него с Леонидом Ильичом полное согласие". Но, увы - Брежневу были дороже общественный покой и согласие с членами Политбюро, недовольными статьей. Доводы Серого, что молодой историк, мол, высказал свое личное мнение ученого, Брежнев парировал: "Он - лицо официальное, должностное, и его позиция воспринята, как позиция ЦК". И посоветовал на какое-то время "передвинуть" возмутителя спокойствия. "Послом?" - спросил Серый, и в его вопросе звучали предложение и даже просьба. "Куда-нибудь подальше", - согласился Брежнев.

Так Александр Яковлевич оказался в далекой северной стране. Напутствуя его, Мирон Андреевич покровительственно пообещал: "Это ненадолго. Время успокоит страсти".

В машине молчали, недоверчиво поглядывая на водителя, который тоже был нем, как рыба.

- Что ж, Александр Яковлевич, пробил твой час, - наконец нарушил молчание Гарбатов. Сутулый, тучный, он ронял спокойные слова своим гнусоватым, с пренебрежительными оттенками голосом. Во всем его небрежно-хмуром облике сквозила гипертрофированная вселенская важность и значимость, которую он придавал своей персоне.

- Что ты имеешь в виду? - негромко и мрачно, преднамеренно приглушенным голосом отозвался посол. Он вообще имел мрачный характер, и эту мрачность усиливал его внешний вид: тучная, угловатая большеголовая фигура, лицо бульдога с грубыми чертами, словно вырублена топором запойного лесоруба - мясистый утиный нос над толстыми плотоядными губами, упрямый бычий лоб, нависающий над глубоко посаженными холодными глазами.

- Пора возвращаться тебе в Москву, - прогнусавил академик, в полусонном вальяжном голосе его звучали покровительственные нотки. Этот самоуверенный тон Гарбатова всегда раздражал Александра Яковлевича, в нем ему слышались нескрываемое высокомерие и даже пренебрежение. Посол промолчал, и после паузы Гарбатов снова заговорил: - С Соломоном вы, кажется, знакомы. - В его словах не было вопроса, но посол ответил:

- С Солом Швацбергером мы учились в Колумбийском университете. Это было давно. Тогда он был холост. Сделал карьеру, женившись на дочери мексиканского миллионера Хаиме Аухера. Их было два брата - Хаиме и Аарон. И оба уже в могиле. Умерли в один год в: преклонном возрасте.

- Хаиме был великий человек с умом пророка, - почтительно отозвался академик. - О нем мне рассказывали Илья Эренбург и Константин Симонов. Они с ним встречались на каком-то конгрессе.

О своей учебе в Колумбийском университете США Александр Яковлевич предпочитал не распространяться. В то время там готовили советологов различного профиля с откровенно антикоммунистическим направлением.

И опять долгая пустая пауза. Каждый думал о предстоящей встрече, которая должна решить не только личные судьбы посла и академика, но главное - судьбы мира, по крайней мере, Советского Союза.

- Что из себя представляет Савич? - наконец нарушил молчание посол.

- С Милошем я познакомился лет двадцать, а может и больше тому назад. Мне его отрекомендовали просто: Моше. У него несколько имен и фамилий. Тогда он был шустрым журналистом-международником. Но думаю, это не основная его профессия. Он уже и тогда похоже не просто был связан с некоторыми спецслужбами, а имел там влияние и вес. Родился в Польше. Дом его - вся планета. Владеет многими языками, в том числе и русским. Бывал в Москве. Сейчас важная фигура в сионистском движении. Острый ум, богатая эрудиция, необыкновенная осведомленность, своего рода банк информации - как всегда тягуче и важно, словно делал одолжение, прогнусавил академик.

- Исчерпывающе, - резюмировал посол и прибавил: - Вот мы и приехали.

Встретились, как давние знакомые, более того, как друзья. После обмена обычными в таких случаях светскими любезностями, и приняв серьезные выражения лиц, перешли к делу. Поскольку инициатором встречи был посол, ему и принадлежало первое слово. Александр Яковлевич расчетливо был предельно краток: пальму первенства он предоставил московскому гонцу, прибывшему для кого с доброй, для кого с недоброй, но, несомненно, чрезвычайной вестью. Сообщение из Москвы слушали стоя.

- У Брежнева клиническая смерть, - торжественно, с напускной скорбью сообщил академик, и оба американца сделали вид, что слышат об этом впервые, и приняли соответствующие такому случаю выражения лица.

- Соболезнуем, - печально произнес сенатор низким, грудным, но приятным голосом. Высокий, широкоплечий, он выглядел ухоженным и моложавым, умеющим следить за собой. Во всем его импозантном облике, в мягких жестах чувствовались тщеславно выработанные манеры.

- Пора. Всем свое время, - как-то уж слишком обыденно, попросту обронил Савич и первым сел за стол, бесцеремонно разглядывая бутылки. В недалеком прошлом лихой выпивоха, он сохранил в себе и в преклонном возрасте почтение к Бахусу и иногда позволял себе, конечно в разумных пределах, приложиться к рюмке коньяку. Другие напитки с некоторых пор он высокомерно игнорировал, как недостойные его персоны.

Сели к столу и другие, проигнорировав неуместную реплику Савича. Самонадеянный циник, хитрый и наблюдательный, Милош Савич не очень считался с нормами приличия и нередко позволял себе непростительные вольности: должно быть его журналистское прошлое отложило свой не лучший отпечаток на характер. Гарбатова покоробила неуместная бестактная, по меньшей мере, реплика Савича по адресу Брежнева. Изобразив на своем вытянутом, усталом лице с набрякшими веками значительную мину и устремив на Савича пустые и страшные глаза, Гарбатов угрюмо произнес: