Учительница миссис Калиш в первый же день, когда я появился на ее уроке, спросила меня, не брат ли я Дональда. И пояснила, что он был прекрасным учеником, пожалуй, даже ее любимым учеником из всего того выпуска. Впоследствии постоянное сравнение с братом начнет раздражать меня. Но тогда я улыбнулся, гордый такой известностью. В том, что я способен одолеть премудрость, я не сомневался. Школа меня не пугала. Бывало, и не раз, что меня прямо в классе рвало. С последствиями такого рода бедствий дворник справлялся запросто. Он приносил ведро воды с нашатырем, швабру, совок, мусорный бачок и мешочек опилок. Сперва забросает гадкую лужу опилками, сгребет совком, потом вымоет весь участок пола аммиачной водой, и запаха как не бывало. Кстати, непонятно, почему это у нас в семидесятой начальной школе ребятишек так часто рвало. Как ни странно, казусы с уборной случались реже — возможно, потому, что правила посещения уборной были довольно-таки свободными.
Меня живо интересовали и всяческие школьные причиндалы: толстая цветная бумага, банки сметанно-белого клея, брусочки мела, большие, больше куска хозяйственного мыла, губки для вытирания доски, которые полагалось выносить на двор и хлопать одна о другую, выбивая из них пыль. Удостоиться этого, получить право совершенно самостоятельно выйти из класса и спуститься в залитый солнцем внутренний двор, означало большое достижение. Другим знаком отличия было, когда тебя назначают ответственным за оконные шторы, которые в течение дня приходилось то и дело поправлять, так как солнце, перемещаясь по небу, било в глаза то ученикам, то учителю. В школе на меня всяческие отличия так и сыпались, причем сами собой, почти безо всяких усилий с моей стороны. Я хорошо сошелся с другими ребятами, и они выбрали меня президентом класса — правда, ни я, ни они не имели сколько-нибудь определенного представления о том, что президент класса должен делать. Но мне нравилось быть президентом. Ответственный за лестницу имел больше власти, но я не завидовал.
У нас устраивались соревнования между мальчиками и девочками класса по правописанию. На таких соревнованиях я неизменно оказывался лучшим из мальчишек и, когда все остальные уже выбывали из игры, оставался последним против трех или четырех рассаженных в противоположном конце класса девчонок. Грамотностью девчонки отличались прямо-таки дьявольской. Я мог обойти их почти всех, но чемпионом я был лишь среди мальчишек — когда дело доходило до единоборства с Дианой Блумберг, самой грамотной из девчонок класса, она неизбежно выигрывала. На математике она тоже высоты не теряла, ростом была длинней меня, а еще у нее были кругленькие беличьи щечки и всегда презрительно поджатые губы. Жуткая, невыносимая воображала.
Впереди, над доской, в классе висел выполненный акварелью портрет президента Рузвельта. На подоконниках стояли наглядные пособия для уроков естествознания — лучшего из предметов: прорастающие в горшках луковицы, террариум с лягушками. В стеклянном ящике содержались черепахи, они сидели на камнях, греясь на солнышке, а по весне у нас на денек-другой появлялся пасхальный кролик[22], принесенный кем-либо из родительниц. На стене красовался плакат, изображающий Авраама Линкольна с напечатанным над его фигурой текстом Геттисбергской речи[23]. В боковой стене был встроенный шкаф с раздвижными дверцами, там в дождливые дни сохли наши прорезиненные плащи и галоши, и в воздухе, казалось, клубился легкой дымкой пар. Я рад был любому предлогу удрать из класса. Построив по двое, нас водили по лестнице вниз, в большой зал, где каждую неделю мы смотрели очередной фильм; никогда это не бывало столь же интересно, как в настоящем кино, — скукотища и старье, какой-нибудь «Том Сойер» или «Госпожа Уигз на капустной грядке». Всякий раз, когда докручивалась очередная бобина, зажигали свет, и мы принимались шуметь и швырять друг в друга комками жеваной бумаги — за дисциплиной в те времена следили не так строго. Самыми лучшими сбоями школьной рутины были пожарные учения, потому что можно было выйти на улицу, где всей школой мы строились в шеренги и непредсказуемо долго стояли на вольном воздухе меж окаймлявших школьный двор многоквартирных домов, пока взбудораженное школьное начальство предавалось таинству самопроверки. В такие дни время ленча всегда приходило быстро.
Я заметил, что школьная жизнь внесла в мой характер некое раздвоение: в классе я был послушным и прилежным мальчиком, на переменке же буйствующим, безудержным дионисийцем. Тем самым обретала законченное воплощение главенствующая в данный момент тенденция — к порядку или к свободе. Многие мальчишки в нашем классе были крупнее меня и грубее нравом, их необузданность служила нам всем примером. Тихий учительский любимчик во мне отодвигался куда-то на задний план сознания, там съеживался, и выбегал озорник, орал и пихался. Нашел в ком-нибудь слабину и давай за ним гоняться, воображая себя гепардом, который, как известно, бегает на короткие расстояния быстрее всех на свете. Слабым местом девчонок были их трусики. Подглядишь, упомянешь о них, всего лишь намекнешь на их существование, и девчонка либо густо покраснеет от смущения, либо испуганно отшатнется, а то и злобно зашипит на тебя. У девчонок водилась этакая преотвратная манера, полусогнув колени, хвататься за подол, будто защищая что-то. Я чувствовал, когда остановиться, не доводил, клыкастый и когтистый, до окончательного прыжка. Кое-кто из ребят не чувствовал, бездуховность и необузданная грубость вели их дальше, они заламывали жертве руку, унижали ее и получали в ответ презрение от всех нас — как от девчонок, так и от мальчишек. На них смотрели со страхом и отвращением, и месяцами они жили изгоями, пока не забудется. Снова входя в класс, я становился серьезным, словно единство моей личности только и могло сохраняться в этой смене разительных противоположностей. Со всем доступным мне тщанием я воплощал разных Эдгаров в классе и во дворе школы. На протяжении коротенького полуквартала, перемещаясь от школы к дому и обратно, я пробегал от одной своей сущности к другой в полном неразумении чего бы то ни было, кроме своего собственного учащенного на бегу дыхания, кроме бьющего прямо в мозг запаха холодного воздуха, этого пряного естества зимы, да еще — изредка, мгновениями — вдруг поражавшего меня ощущения удлиняющихся конечностей.
Аппетит у меня в школе просыпался волчий. На ленч я любил съесть печеную картофелину с солью и маслом и со стаканом молока. Или суп с капустой и картошкой, в который добавлена ложка сметаны. Ведомый наставлениями отца, я учился любить кислое и острое — он уверял, что такие приверженности остаются надолго, в отличие от любви к сладкому. Мне купили первые в жизни вельветовые брючки гольф. Их полагалось носить с длинными носками в шотландскую клетку. В зеркале я себе нравился: подтянутый маленький школьник в купленном мне еще осенью шерстяном свитере и со светлым чубом, спадающим на один глаз. Мне нравилось, что округлость черт уходит, проступает четкая линия скул, обозначается подбородок.
Когда я перешел во второй класс, в нем появилась девочка по имени Мег; из девчонок она была самой маленькой. У нее были серые глаза и очень светлые, соломенного цвета, коротко стриженные волосы, причем ее мать предпочитала видеть ее в юбочках и матросках более кукольного образца, нежели у девчонок было в обычае, а носили они юбки на жестких, топорщащихся нижних чехлах, белые носки по колено и бело-коричневые босоножки, которые начищали каждое утро. Ростом Мег была меньше всех в классе, к тому же такая тихоня, что ни девчонкам не приходило в голову завидовать ей или строить какие-либо козни, ни мальчишкам не доставляло удовольствия мучить ее и тормошить. В ней не было заметно стремления пользоваться ни собственными данными, ни положением родителей для утверждения своего места в нашем мирке. Мы все понимали, что такое испорченный ребенок, и таковым она определенно не являлась. Любой из нас, разжившись ну хотя бы новой коробкой карандашей, тут же начинал требовать всеобщего поклонения, но не она. Нашу общественную жизнь пронизывала конкуренция, мы заключали между собой союзы и расторгали их с коварством противоборствующих государств, она же была явно не нашего грубого замеса. Она тщательно и прилежно готовила уроки, однако не кичилась этим, никогда сама отвечать не напрашивалась, но, если вызовут, всегда отвечала верно. После конца занятий она не мешкала во дворе, а, прижав типично девчоночьим жестом к груди стопку книжек, сразу шла в ворота, потом к перекрестку, переходила, поглядев, предварительно влево и вправо, 173-ю улицу и направлялась по Истберн-авеню мимо моего дома к перекрестку с авеню Маунт-Иден, там переходила «Овал», поворачивала налево и шла вдоль стены парка «Клермонт» к своему дому, окна которого выходили на верхнюю часть парка около авеню Монро. Хотя из-за экстравагантности вкуса ее матери у Мег подглядеть трусики было легче, чем у других девчонок, страдать от этого ей не приходилось. Никто не докучал ей, а уж я меньше всех. Возможно, из-за своего роста она представлялась нам ребенком. Однако эта же самая причина, то есть ее рост, давала мне возможность видеть в ней олицетворение уже сброшенного мною с себя детства, от которого я всеми силами старался отдалиться. Я чувствовал к ней благодарность. И радовался, что никто не пристает к ней, потому что иначе пришлось бы выдать себя, встав на ее защиту. Тогда стали бы говорить, что я влюблен в нее, а это было бы уже и вовсе скверно. У нее была полная, будто припухшая верхняя губка, которую я находил привлекательной. Смелости на то, чтобы пройтись с ней рядом, у меня не хватало, хотя нам было по дороге вплоть до моего крыльца, и все же ее спокойствие, ее затаенная уверенность в себе обдавали и меня — в те краткие мгновенья, когда я смотрел на нее или думал о ней, — подобной же внутренней тишиной, и у меня возникало чувство, будто я смотрю сквозь безмолвный тоннель в свою спокойную и умудренную зрелость.
22
Подобно рождественскому Санта-Клаусу, олицетворением Пасхи в западных странах традиционно является кролик, который приносит подарки и кладет их в корзинки детям.
23
Геттисбергская речь была произнесена Линкольном 19 ноября 1863 г., при открытии в Геттисберге мемориального кладбища, на котором покоятся останки солдат, погибших 1–3 июля 1863 года в битве, явившейся поворотным пунктом Гражданской войны.