Изменить стиль страницы

Анатолий Алексин

Ивашов 

Мы стали нервно, беспорядочно шарить по многочисленным карманам френча, отглаженного, словно вчера сшитого. Нашли листок, вырванный из тетради. Мама не обратила внимания, а я прочла вслух:

Невзгоды между ним и мной...
И годы между ним и мной.

— Что это? — механически спросила мама с отчаянием, не находя того, что искала...

За окнами продолжался салют: огромные деревья последний раз вскинули свои огненные ветви, а с ветвей стали осыпаться плоды: красные, зеленые, оранжевые. Два синих яблока застряли в воздухе, над крышей старого дома, знаменитого тем, что его когда-то передвигали: до войны это казалось научно-технической революцией.

Сколько раз я, помимо воли, отправлялась в прошлое, пока возникающие и исчезающие за окном деревья вскидывали свои огненные ветви. А сколько раз я отправлялась по тому же маршруту «сегодня — недавно — давно», пока спешила сюда, на третий этаж, с авоськой в руках...

Было сказано: еще полгода, годик... А прошло около четырех лет. Но так надо было сказать: мы жаждали обещания, что ужас не вечен.

Мучительно переходить из мира в войну. Но и к миру после четырех лет... надо привыкнуть. Меня охватили не только истеричное ликование, но и растерянность. С прежним страхом я взглянула на лестницу, спускавшуюся в подвал, который мысленно все еще называла «бомбоубежищем».

Оттуда, снизу, цепляясь за перила, как после изнурительной болезни, появилась женщина с таким лицом, будто она всю войну просидела в подвале. Я знала ее. Но откуда?

Человеческая память избирательна: один забывает номера телефонов, но мастак по части имен и фамилий, другой же — наоборот. Моя память отталкивала от себя лица. Человек здоровался, а я не знала, о чем разговаривать, на какую тему: кто он — лечивший меня доктор, управдом или продавец из соседнего магазина?

— Это не болезнь, а особенность, свойство натуры, — объяснил Ивашов, который был для нас с мамой самым авторитетным на земле человеком. — Все молодые сотрудницы в моем представлении — Верочки. Ну, и что? Не Валечки и не Галочки... А только вот таким образом.

Ивашов не успокаивал — он, пользуясь собственным опытом, объяснял, что причин для волнений пет. Паники он не выносил. Особенно, когда для нее были основания.

— Паника, хоть и криклива, все притупляет, лишает зрения. И погружает во тьму хаоса. Это не я утверждаю, а исторический опыт. Вот таким образом.

Он часто обрывал разговор этой холодной фразой, не желая показаться сентиментальным или велеречивым.

Ивашов знал, конечно, что опыт люди используют в науке, а в личной жизни им чаще всего пренебрегают.

— Этому есть оправдание, — помню, сказал он. — Ведь теории личной жизни не существует: ничто здесь не подвластно правилам, обобщениям.

Мы с мамой немедленно восприняли его мысль, как обобщение и руководство к действию. Опираться на его убеждения было очень удобно: не возникало риска споткнуться, ощутить вакуум.

Женщина, которая появилась из бывшего бомбоубежища, казалось, и не слышала о победе.

— Ивашов-то из эвакуации насовсем вернулся? — мрачно, с подковыркой спросила она.

Я заспешила по давно немытым ступеням.

— Дочь-то его, красавица, говорят, замуж вышла? — догнал меня следующий вопрос. — Там осталась?.. Теперь в двух комнатах один проживать будет?

Я и на это ей не ответила.

«Сейчас увижу Лялю и Машу?» — подумала я о своих лучших подругах, убегая от въедливого, укоряющего голоса.

— А ты расцвела... Выросла! — догнал он меня уже на втором этаже. -

Война была, а ты расцвела. Все из эвакуации обратно поползли...

Отоварилась?

У меня в руках была сумка с продуктами.

Я испытывала благодарность и облегчение, когда люди сами напоминали, кто они и откуда знают меня. Женщина, стало быть, просто видела, как я девчонкой бегала к Ивашовым, — я встречала ее здесь же, в подъезде. Все вспомнилось, но благодарность от этого не возникла. 

1

В нашем классе знали, что у Ляли Ивашовой отец — большой начальник.

Иногда говорили: «Большой человек!» С годами я поняла, что это не обязательно совпадает.

Ивашовы уже тогда, до войны, жили в отдельной квартире. Мама воспринимала это восторженно, потому что у нас было восемь соседей. Она никогда никому не завидовала. Если человек обладал чем-то, для нас недоступным, значит, он заслужил. А раз заслужил, она его уважала.

«Завидую только здоровым старикам, — говорила мама. — Идет по улице восьмидесятилетний — и но нуждается в посторонней помощи, в одолжениях, все помнит. Вот об этом мечтаю».

Я приходила к Ивашовым с праздничным благоговением, как на елку во

Дворец культуры. Я бывала у них почти каждый день, но благоговение не покидало меня. Отсутствие соседей тоже было тому причиной. И радиола, которую Ивашов привез откуда-то издалека. И шофер, появлявшийся в дверях с одной и той же фразой: «Я прибыл!» Все это было не меньшим чудом, чем елочные новогодние представления. Но главное заключалось не в шофере и не в радиоле: я, как и мои подруги-старшеклассницы, была влюблена в

Ивашова.

От родителей наследуется не только какое-либо душевное качество, но и отсутствие такового: мне тоже неведома зависть. А испытывать это изнуряющее чувство к жене Ивашова было вообще невозможно: ее не стало в день рождения дочери. Мама сказала:

— Отправляется в роддом один человек, а приезжают оттуда двое, бывает, даже трое и четверо! Ивашов же туда отвез одного человека и обратно привез одного. Но другого, нам в ту пору еще незнакомого: Лялю.

Мама дружила с его женой и утверждала, что это была красавица. Иначе быть не могло! И вовсе не потому, что все женщины, по мнению мамы, в той или иной степени хороши. Речь шла о жене Ивашова!

— Хочешь увидеть ее? — говорила мама. — Взгляни на Лялю. Такой она и была. И имя такое же. Мы учились с ней десять лет.

Наша дружба с Лялей была, значит, «доброй традицией».

Ляля-старшая завещания не оставила: в ее записной книжке, спрятанной мамой от Ивашова («Я обязана была его пощадить!»), перечислялись одиннадцать срочных дел, которые предстояли ей после родильного дома.

Она не собиралась умирать... Мама выполнила все одиннадцать. Они касались Ляли-маленькой и Ивашова.

Завещания не было... Но мама считала, что подруга могла доверить мужа и дочь только ей. Оба стали ее детьми, но главным ребенком из нас троих мама считала Ивашова.

— Надо его щадить! — повторяла она.

Мама говорила, что именно самые близкие укорачивают нам жизнь.

— Близкие не виноваты, — объяснил Ивашов. — То, что с ними происходит, вторгается в нас. Иногда помимо их воли. Они, бедные, отбиваются, а мы продолжаем нагружать себя их заботами, результатами их заблуждений. Вот таким образом.

Я подумала, что Ивашов мысленно освобождал нас всех от вины за наши беды, ошибки, страдания, которые незаметно для окружающих вторгались в него.

Уже в первом классе кто-то назвал Лялю «маленькой женщиной» — и мы поняли, что быть женщиной очень почетно. Я хотела перенять ее походку, ее манеру разговаривать, отвечать у доски, но скоро с грустью осознала, что научиться быть женственной невозможно.

Не смогла я научиться и Лялиному таланту быть «хозяйкой» в семье.

Вероятно, потому, что моя мама вернулась из родильного дома?

Мне, наоборот, были свойственны мальчишеские замашки — и я быстро выжила из Лялиной отдельной квартиры всех одноклассниц, влюбленных в ее отца. Исключение составляла лишь Маша Завьялова: с ней Ляля и я не могли разлучиться. Она умела все: рисовать, петь, ходить на руках.

Соревноваться с ней было бесцельно, как с Леонардо да Винчи. Ей можно было ставить пятерки, не вызывая к доске. И если учителя вызывали, то лишь для порядка. Она беспощадно экспериментировала на себе самой: то выдумывала прическу, которую, как утверждал Ивашов, вполне можно было выдвинуть на премию по разделу архитектурных сооружений. То изобретала юбку с таким количеством складок, что на ней хотелось сыграть, как на гармони. Потом она без сожаления все это разрушала, распарывала.