– В семье бытовал английский язык?

– Нет, французский. Но были и английские книжки, может быть, собирались учить английский. Меня учила французскому преподавательница, как тогда говорили, из «мирного времени», мадемуазель Мари Жозеф Маньен, Марья Иосифовна. Она была учительницей Коли Томашевского, сына Бориса Викторовича. Он-то учился и выучился, а я французский не любила. Немецкий знал отец, возможно – через идиш, но довольно плохо. Он вообще легко читал на нескольких языках, но не говорил. Вероятно, от природы был способен к языкам. Немецкий в меня не влез, хотя меня ему учила очень милая немецкая дама, Люция Робертовна. Но ничто меня не брало. Я до сих пор еле-еле знаю немецкий, что мне очень мешает. Читать я могу только под страхом смерти, что-то очень-очень нужное. По-французски читаю, но плохо знаю язык.

– Как родился интерес к английской культуре?

– Родители Англией, в общем, не интересовались. Они были скорее людьми американизированными. Но тут, откуда ни возьмись, я нашла среди маминых книг «Леди Джейн» по-русски, «Маленькую принцессу», и пожелала учить английский. Я была неправдоподобно послушной – мне нянечка объяснила, что Бог не любит эгоизм, всякие «я это не ем», «я это не хочу». Это не значит, что я сама была хорошая девочка – нет, императив какой-то, «импринтинг». И вот, я умудрилась настоять на двух вещах. Во-первых – не учиться музыке, хоть ты тресни. А во-вторых – учиться английскому. Стала заниматься с учительницей. Тут выяснилось, что папа (правда, кончивший гимназию, он латынь недурно знал), видимо, талантливый, как все эти южные мальчики, самоучкой выучил английский, чтобы читать книги вроде Дос Пассоса. В доме появлялись английские книжки, даже, по-моему, какие-то ошметки Джойса, блумсберийцев и так далее. А потом пошли детективы, на них я окончательно привыкла читать по-английски. В Алма-Ату, куда нас всех эвакуировали, Эйзенштейн привез «Gone with the wind» . Потом в Питер из Мурманска приехал англичанин, моряк, работавший по ленд-лизу, женившийся на русской и оставшийся в России. Он носил детективы и учил меня, пока его не посадили. Я страшно романтизировала Англию. Она стала для меня символом той трогательной жизни, когда маленькие, милые люди способны одолеть огромное зло. Собственно, они это и сделали.

ЛОНДОНСКИЕ УЛИЦЫ Я ЗНАЮ ЛУЧШЕ, ЧЕМ МОСКВУ

– В Англию вы впервые попали совсем недавно?

– Нет, впервые я попала туда в 1967-м, с папой. Я была наказана за то, что, благодаря влиянию маминой родни и своим христианским воззрениям, все время боролась с растущим «блатёрством». Папа, естественно, чем дальше, тем больше пользовался всевозможными благами. Это вообще было присуще их слою. У отца, конечно, были черные полосы, например, во время борьбы с космополитизмом, но он довольно легко отделался. Я недавно читала у Бориса Парамонова очаровавшую меня статью о том, что советскую власть разложил изнутри цинизм. Обычно в этой связи говорят о Михалкове, но что мне Михалков, если намного раньше это делали наши родные? Как только смогли, так и стали делать. Вероятно, в такой предельной ситуации, как советская власть, когда нужно выбирать между сточасовым стоянием в очереди и блатом, спрашивать с них строго нельзя. Другое дело, что они мгновенно забыли, как это стыдно. Я считанные разы ездила в папиной машине, а когда он меня попытался подвезти к Университету, я выскочила в слезах у Ростральной колонны, и папа со мной поссорился. Но надо же было меня за такую гордыню наказать! Я ведь обижала родителей тем, что у них дочка ненормальная. И папа предложил мне в очень тяжелый для меня год поехать с ним в Англию вместо мамы. Они в 1960-х все время куда-то ездили. Я поехала с киношной группой, папе как-то удалось это пробить, доказать, что он не может ехать один. Но Бог меня за это опять наказал. В Лондоне я сразу же побежала в честертоновское издательство, «Sheed & Ward». Семья Уорд очень известна в кругах английских католиков со времен кардинала Ньюмена, это крупные деятели католического Возрождения. Я встречалась с секретаршей Честертона Дороги Коллинз, она не могла понять, почему я не продлеваю визу и не остаюсь еще немного в Англии. Папу я чуть не погубила, но как-то обошлось. Собственно, в Англии я тогда и не была – от гостиницы украдкой добегала до издательства. Нас не пускали гулять поодиночке. Мне три раза удалось обманом вырваться. По-настоящему я в Англию попала только в 1998 году, в марте.

– То есть в английскую культуру вы вжились по книгам?

– Только. Когда я оказалась в Оксфорде на встрече Общества св. Албания и св. Сергия, а потом в Лондоне, я ходила по улицам и чувствовала, что знаю их лучше, чем Москву.

– У вас не было шока?

– Никакого. Шок у меня был в 1967-м, когда почувствовала, что в России я не живу. Мне еще не было сорока лет, «ветхий человек» во мне был силен, и в самолете, зная, что должна вернуться в Советский Союз, я чуть не сошла с ума. Я настолько страдала, что самолет меня послушался, что-то с ним случилось, нас привезли не в Москву, а в Ленинград. Потом я сидела в аэропорту, читала Ивлина Во и даже не смела плакать. А сейчас – что же, я могу вернуться в Россию. Могу поехать в Англию, я люблю ее, но и здесь не бьют по голове. Мне просто смешно, когда кто-то говорит, что сейчас хуже. Нельзя сравнивать. Это как газовая камера и лес, где кусают комары. Ну да, то жара, то комары. Но это жизнь. А тогда жизни не было. Я бы просто не выжила, если бы в 1958-м не вышла замуж за литовца и не перебралась туда. В Литве хоть чуть-чуть жизнь была. Иначе я точно бы кончила в сумасшедшем доме.

НЕ МОЖЕТ БЫТЬ, ЧТОБЫ ЭТОГО НЕ БЫЛО ПО-РУССКИ

– Сейчас часто сетуют по поводу того, что упало качество переводов, и с грустью вспоминают о великих достижениях советской школы. Вы с этим согласны?

– Нет. Совершенно не согласна. Как раз сейчас есть прекрасная школа перевода. Раньше была сугубо профессиональная школа. Это были люди, писавшие на хорошем русском языке. Когда мы в 1955-м году основывали, вернее, воскрешали журнал «Иностранная литература», напившийся Коля Томашевский кричал: «Но мы сохраним тебя, русская речь, великое русское слово!» Поскольку его родные дружили с Ахматовой, а сам он был пьян в дымину, это выглядело трогательно. Действительно, мы старались писать на хорошем русском языке. На меня действовало то, что моя бабушка Мария Петровна могла умереть от слова «одеть» вместо «надеть». Но даже для литературы XIX века, например, для раннего Диккенса, нужны новые переводы. Переводы не успевали за развитием языка. К тому же в Советском Союзе с русским языком дела обстояли ужасно. И мы, стремясь писать на хорошем языке, выполняли заглаженные переводы. Против этого в конце концов взбунтовались молодые переводчики. Году в 1969-м, я тогда только вернулась из Литвы, был семинар по нескольким писателям, который вела Мария Федоровна Лурье, где решено было собрать молодых переводчиков. Я туда не пошла, очень уж страдаю в коллективе. Но там были многие мои друзья, которых я очень уважаю. И там были два молодых человека, замечательно талантливые, Владимир Сергеевич Муравьев и Андрей Андреевич Кистяковский. Они подняли бунт против этой школы. Я не всегда и не во всем согласна с ними, но это – нормальная реакция. Талантливому человеку было очень трудно. Только мой патологический индивидуализм спасал меня от бунтарства. Сейчас эта ситуация взорвана в нескольких местах. Есть несколько переводчиков, которые переводят поразительно, невероятно. Я назову одного – Григория Дашевского. Это человек огромного дарования, который переводит именно тем языком, которым надо. Но количественно, возможно, сейчас хороших переводчиков меньше. У нас есть Гильдия, там около ста человек. Войти в нее можно, подтвердив мастерство своими трудами и мнениями других членов. Там представители обеих школ – и несколько заглаженного перевода, и нового. Вторых меньше, но делают они то, чего раньше никто не делал. Я не считаю, что малочисленность – это плохо. В приличных странах литературных переводчиков мало, всего несколько. Как говорил Мандельштам – «не может быть, чтобы этого не было по-русски». И перевел «Коронацию Людовика Благочестивого» так, что это единственный перевод средневековых стихов, похожий на то, что написано. Филологи всегда страдают, что переводы средневековых текстов обычно нечитаемы. По-русски все скучно настолько, что можно сдохнуть, даже Чосер. А гении переводили иначе. И я уверена, что такие люди найдутся.