Здесь вчера на водах я встретил Елисеева (обозреватель "Внутренних дел" в "Отеч<ественных> записках"), он здесь вместе с женой, лечится, и сам подошел ко мне. Впрочем, не думаю, чтоб я с ними сошелся: старый "отрицатель" ничему не верит, на всё вопросы и споры, и главное, совершенно семинарское самодовольство свысока. Жена его тоже, должно быть, какая-нибудь поповна, но из разряду новых "передовых" женщин, отрицательниц. Он хотел здесь по случаю приезда священника склонить его торжественно отслужить молебен за успех черногорского оружия (была телеграмма о большом сражении и победе черногорцев) и склонял меня уговаривать Тачалова (священника). К обедне сам не пошел, а я Тачалову сказал, но тот благоразумно уклонился под предлогом, что известие о победе еще недостаточно подтвердилось (и правда), но я уговорил Тачалова сделать русским приглашение подписаться на славян. Это он сделал, был у меня, написал бумагу (воззвание), под которой подписался и сам пожертвовал 15 марок, я подписался сейчас после него и тоже дал 15 (4) марок, затем от меня он пошел к Елисееву: не знаю только, подпишется ли Елисеев, ибо семинаристы любят лишь манифестации, а пожертвовать что-нибудь очень не любят. Затем бумага пойдет через церковного сторожа по всем русским. Составится ли что-нибудь, неизвестно. Сегодня я Елисеевых на водах не встречал. Не рассердился ль он на меня за то, что я вчера кольнул семинаристов. Жена же его на меня положительно осердилась: она заспорила со мной о существовании бога, а я ей, между прочим, сказал, что она повторяет только мысли своего мужа. Это ее рассердило очень. Вообрази характер и самоуверенность этих семинаристов: приехали оба лечиться, по совету петербургского доктора Белоголовова, а здесь не взяли никакого доктора, свысока уверяют, что это вовсе не нужно, и принялись пить кренхен без всякой меры: "Чем больше стаканов выпьем, тем лучше" - и не имея даже понятия о диете.
Голубчик мой, я всё еще не принимался за работу, и клянусь тебе, Аня, отчасти виною ты: всё об тебе думаю, мечтаю, жду твоих писем, - и не работается. В такой тоске, в которой я пробыл 19-е, можно ли было работать? Но, ради бога, пиши мне о всех своих обстоятельствах и не скрывая в письмах неприятностей: иначе я буду мучиться и преувеличивать. Есть ли, наконец, нянька? Ах, ангел мой, тяжело мне здесь без вас. Я, впрочем, всё исполняю: пью воды, делаю моцион. С кушанием только справиться не могу: дают страшную скверность. Напрасно, милочка, не прислала мне письмо того провинциала, который ругается. Мне это очень нужно для "Дневника". Там будет отдел: "Ответ на письма, которые я получил". И потому, если можно, пришли его с первой почтой, не жалея марок и не уменьшая письма своего. Напиши мне тоже ясно и точно и непременно о моем пальто: где я его, приехав в Петербург, найду? Ну, до свидания, ангел мой, целую тебя до последнего атома и в особенности ножки твои. Госпожа ты моя и владычица, не стою я тебя, но обожаю, и женку мою никому не отдам, хоть и не стою. Целуй детей, Федю, Любу, особенно Лешу. Благословляю их.
Твой весь всем сердцем Ф. Достоевский.
На конверте: Russie Staraya-Roussa (Gouvernement de Nowgorod) В старую Руссу (Новгородской губернии). Ее высокоблагородию Анне Григорьевне Достоевской. (дом Гриббе).
(1) было: нет
(2) далее было: того чего
(3) далее было: но что всё
(4) было: несколько
634. Л. В. ГОЛОВИНОЙ
23 июля (4 августа) 1876. Эмс
Эмс. 23 июля - 4 августа 76.
Многоуважаемая Любовь Валерьяновна,
Пишу к Вам в город Гадяч, а сам не уверен, точно ли Вы этот город назначили мне, когда позволили писать к Вам, - такова моя ужасная память. Я понадеялся на нее и не записал Ваш адрес тогда же, вот будет беда, если я ошибся, и это тем более, что, очутившись в Эмсе совершенно один, ощутил истинную потребность напомнить о себе всем из тех, от которых видел искреннее и дорогое для меня участие. Здесь я всего две недели, а в Петербурге, в последний месяц особенно, так был занят и столько было у меня хлопот, что даже и теперь вспоминаю с тоской. А, впрочем, и здесь не лучше: я никак не могу быть один. Здесь шумная, многотысячная толпа со всего света съехавшихся лечиться, и хоть русских много и нашел даже знакомых, но всё не те, а потому скучаю ужасно. Восхитительные здешние виды и окрестностей и города даже еще усиливают тоску: любуешься, а не с кем поделиться.
Но я всё о себе. Каково Ваше здоровье? Весело ли Вам? Сколько я Вас разглядел, Вы прекрасная мать, любите Ваш дом и сверх того любите Вашу Малороссию. О том, как Вы будете жить летом в Гадяче, Вы говорили мне с весельем и удовольствием. Лучше этого, то есть лучше таких чувств и наклонностей, ничего бы и не надо. Но неужели Вы и вправду не светская женщина? Если б я был на Вашем месте, мне кажется, я непременно, хоть на время, стал бы светской женщиной, несмотря на то, что это и вправду скучное занятие. Пусть это было бы даже и жертва, но я счел бы себя даже обязанным принесть эту жертву. Впрочем, развивать этого не стану, да и сопоставление себя с светской женщиной считаю очень смешным, хотя, право, у меня была какая-то мысль.
Мне хочется тоже пожелать Вам как можно больше счастья. Мне кажется, счастье всего больше Вам пристало, оно к Вам идет. Я хоть и довольно уединенный человек, но знаю нескольких женщин, даже немало, которые со мной и искренни и доверчивы. Так как я всего более люблю искренность, то поневоле часто вспоминаю о друзьях моих, в то время когда случается их покинуть, как теперь например. Перебирая в воображении и в сердце все эти знакомые и милые лица, я всякой из них чего-нибудь да пожелаю, и именно того, что, по взгляду моему, каждой из них наиболее идет. Одной я пожелал даже испытать какое-нибудь сильное ощущение, вроде даже горя - потому что, показалось мне, ей это решительно необходимо, ну уже конечно на минутку. Но Вам, воображая Вас, я несколько раз даже пожелал уже беспрерывного счастья, без малейшего облачка, и это во всю жизнь. Так мне кажется. Припоминая Ваш образ и Ваше лицо, я не могу представить Вас иначе, как в счастье. Оно к Вам идет и именно пристало, почему - не знаю, Зато знаю то, что желаю Вам счастья, и не потому только, что оно к Вам идет, а и от всего искреннего моего сердца, много, много, и да благословит Вас бог.
Здесь я встретил барона Гана, помните того артиллерийского генерала, с которым мы лечились вместе под колоколом. Я бы его не узнал, он был в штатском платье. "Как, вы не узнаете меня, а помните, как мы вместе сидели под колоколом, а вместе с нами такие хорошенькие дамы". После этого напоминания я конечно сейчас узнал его. Он рассказал мне, что Фрёрих в Берлине приговаривал его к смерти и что болезнь его неизлечима, но что сейчас затем он поехал к вундерфрау в Мюнхен (о которой Вы, верно, что-нибудь слышали; она лечит каким-то особенным, секретом, и к ней съезжаются со всего света) и что та ему чрезвычайно помогла, - "но это было прошлого года, а нынешний год, представьте себе, она прогнала меня и не захотела лечить, и вот я здесь". Здесь же, то есть в Эмсе, он лечится уже не сгущенным, а разреженным воздухом - "и представьте, ведь помогает". Я сказал ему, что и я тоже приговорен и из неизлечимых, и мы несколько даже погоревали над нашей участью, а потом вдруг рассмеялись. И в самом деле, тем больше будем дорожить тем кончиком жизни, который остался, и право, имея в виду скорый исход, действительно можно улучшить не только жизнь, но даже себя, - ведь так? И все-таки я упорствую и не верю докторам, и хоть они и сказали все, хором, что я неизлечим, но прибавили в утешение, что могу еще довольно долго прожить, но с тем, однако ж, непременным условием, чтоб непрерывно держать диету, избегать всяческих излишеств, всего более заботиться о спокойствии нервов, отнюдь не раздражаться, отнюдь не напрягаться умственно, как можно меньше писать (то есть сочинять) и - боже упаси - простужаться; тогда, о тогда при соблюдении всех этих условий "вы можете еще довольно долго прожить". Это меня, разумеется, совершенно обнадежило.