Изменить стиль страницы

Часть II

Царь-опричник

Глава I

Год 7372 (1564)

Подошел незаметно 1564 год. Двадцать лет уж прошло, как венчали на царство Иоанна IV.

Темные дни настали для Руси. Темные дни пришли и для царя Ивана, хотя буйно и весело проводит он бессонные свои ночи… И ночи, и дни одно и то же думает царь: врагов извести, от врагов оберечься.

Рано встал в один из вешних дней Иван, к общей молитве семейной вышел.

После молитвы ранней, на которую всегда поднимается царь, как бы поздно накануне ни ушел от стола вечернего, Иван обратился к молодой жене, красавице Марии Темгрюковне, с обычным вопросом:

– Как детки почивали?

– Тихо, ладно, благодарение Богу! – гортанным говором ответила худощавая, смуглая дикарка-черкешенка, новая царица московская, не смея поднять глаз на повелителя и мужа, опустив голову, отягченную двумя тяжелыми косами волос, черных, как ночь. Плохо говорит она «по-московски», но понимает все… Вот обычаи здешние чужды и дики ей, хотя и напоминают обычаи родного гарема, где росла княжна у матери, у русской пленницы. Оттого и знакома ей русская речь. Но задыхается грудь царицы, привыкшей к горному, вольному воздуху. Тяжело дышит красавица в этом затхлом, спертом воздухе царских теремов, где не цветами полевыми, а ладаном пахнет и травами сухими, целебными. Давит ей лоб высокий убор головной, кика, богато расшитая жемчугами и самоцветами, жмет плечи душегрея парчовая; тяжел сарафан аксамитный, шумливый, расшитый кругом. Легче Марии, когда царю охота придет, велит он ей одеть ее платье природное, азиатское: шальвары полупрозрачные, домашние, бешмет длинный, разрезной и шапочку с монетами, небольшую, легкую, круглую… Порой и сам черкесом, азиатом нарядится… В непривычном наряде пугает детей, особенно – сына Федю и сестру его троюродную, восьмилетнюю Марию, дочь князя Владимира. Обе дочери от первого брака князя Старицкого, и Вася, старший сын его, недавно от отца взяты из дому и во дворце с детьми Ивана поселены. Старшей княжне Старинкой, Бвфимии, уже десятый, Васе, княжичу, – седьмой годок пошел.

– Что же это, брат-государь, не аманатов ли берешь у меня? – спросил было Владимир. – В залог детей – за отца?

– А хотя бы и так? – угрюмо ответил Иван. – Видели мы правду твою ко мне и к детям моим. Недавно еще. А теперь – пускай вместе растут твои девчонки с моею Дунюшкой. Горе ли, радость ли, по-родственному станут делить. Да не бойся, зла им не будет. Подрастут – замуж выдам хорошо. Васю тоже не обижу!.. Может, за мою доброту – Бог мне поможет, а ты – верней прямить станешь брату и царю своему… Да и не всех детей, вишь, беру. Сыновья твои, поменьше которые, с тобою и с матерью остаются. Расти их. А Васе и девчонкам – худа у меня не будет! Не зверь же я, как про царя своего толкуют, поди, везде людишки лихие, злобные?

– При мне не смеют, брат-государь…

– Будем думать, что так…

И покончился разговор. Старший княжич и две княжны Старицкие поселились во дворце, у царя.

Застенчивая, скрытная Евфимия понимала, что опасаться следует дяди Ивана, всегда держалась в стороне.

А Мария, хорошенькая, живая, резвая, скоро сдружилась не только с троюродной сестрой своей, царевной Дунюшкой, но и с матушкой-царицей, и с самим Иваном, который порою, после оргии пьяной, после зрелища пыток, на которых любил присутствовать, являлся в терем к царице, принимался весело шутить, играть с детьми, словно желая смыть с души грязь, нанесенную жизнью, стереть все дурное нежным прикосновением детских ручек к его пылающему лбу, к воспаленным глазам, злобно сверкающим под нахмуренными бровями…

И сейчас вот хотел бы Иван побыть с детьми, отдохнуть душой, послушать веселое щебетанье подростков-девочек, подразнить капризного, вспыльчивого царевича старшего, который так напоминает царю его самого в детстве… Приласкать бы надо тихого, хворого младшего сына, «Федорушку-царевну», как зовут братья и сестры плаксивого братца. И Васе-племяннику слово кинуть милостивое. Да времени совсем нет. Из Литвы, из Ливонской земли, из Крыма, отовсюду гонцы с недобрыми вестями пожаловали.

Эти гонцы с вестями дурными со всех сторон так и летят теперь, словно вороны черные. Иной такую весть скажет, что всю силу воли должен употребить Иван, только бы тут же на месте не уложить зловещего глашатая. Да ведь и то: не повинен гонец за весть, им доставленную. И не напасешься народу, если за каждую плохую весть убивать гонцов теперь. Что ни весть доходит, – то плохая. Надо идти, отписываться на донесенья…

Бегло приласкав детей, поднял царь за подбородок личико жены и говорит:

– Буде невеститься… Все очи потупляешь свои с поволокою? Али не привыкла? Или на чужих деток завидно? Погоди! И своих мы с тобой заведем. Время еще не ушло… Давно ли и повенчаны… Скажи, Маруша, хотела бы деток?

– Хотела бы, государь! – зардевшись, шепчет царица.

– Ладно. Будет по твоему прошению. А покуда – за этими приглядывай…

Поцеловал жену и ушел.

Со вздохом поглядела мужу вслед царица.

Не верит она, что даст им Бог детей. Слишком порывисты, грубы, жестоки порою ласки царя. А порой словно ему и глядеть противно на красу ее женскую. Недаром толкуют, что иные, нездешние даже, азиатские обычаи завелись у Ивана. И гарем свой есть у него, и мальчуганы-наложники…

Честолюбец-брат Михайло знал, все знал, когда принудил сестру идти за царя. Что делать! Такова доля женская, что в Кабарде, что на Москве: игрушкой, рабою быть у мужей, у братьев и у отцов своих.

Смахнув слезу, царица грустно улыбается, слушая, как подбежавшие к ней дети толкуют «матушке-царице», о новой проказе братца Ванюшки.

А царь, кончив диктовать ответы на полученные донесения, отослал своего печатника, Казарина Дубровского, который, написав тайные грамоты, тут же печать к ним царскую прикладывал. Оставшись один, Иван достал из запертого, изукрашенного ларца тетрадь толстую, большую, в переплете, с застежками серебряными, раскрыл ее, взял перо и задумался, глядя на пустую страницу, де собрался что-то писать…

В том же ларце, откуда добыта была тетрадь, – лежат свитки, хартии разные, четко исписанные рукой самого царя.

Это – род дневника, который давно ведет Иван, чуть ли не с двенадцати лет, когда его взманил пример Макария, писавшего жития царей и святых, причем из разных книг и списков владыка все собирал и записывал в одну тетрадь большую, особую.

Познакомясь с Царственной Книгой, служившей чем-то вроде ежедневника из жизни царя Василия, прочитав отрывки из Степенной книги, начатой еще митрополитом Киприаном и продолжать которую взялся Макарий, мальчик Иван захотел сам по-своему записать для будущего времени все, что помнил важного в прошлом, и то незаурядное, что впереди случиться может.

Конечно, это намерение осуществилось далеко не так полно, как думал ребенок. Но когда возмужалому Ивану прочли сперва выдержки, а там и целиком отдали завещания его отца и деда, эти большие, часто и четко исписанные хартии, где обо всем говорилось: и о соседях по царству, и о заботах государских, и о семейном укладе, – Иван порадовался своей затее: писать самому обиходную книгу, повседневную. В постепенных записях отразились не только события тревожной жизни юного царя, но и взгляды, чувства, заветные планы и думы Ивана.

– Умру, – подумал он тогда же, – вот и завещание готовое моим детям. Да такое полное, ясное, какого ни отец, ни дед не писывали!

Не знал Иван, что много раньше сослужат ему службу эти страницы, писанные порою слезами, порою желчью и кровью.

В данную минуту только было встряхнул головой Иван, сделал движение, чтобы обмакнуть перо гусиное в чернильницу, – каламар турецкий, литого золота, стоящую здесь же, на столе, а за дверью послышался знакомый, сладенький голосок:

– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй ны!

– Аминь! Иди, иди, Феденька! – поводя плечами и отбросив перо, проговорил Иван. И пока вошел его новый любимчик, Федор Басманов, пока отвесил обычный поклон, царь успел сложить в ларец книгу и запер его ключом, висящим у креста, на гайтане.