Глава 9
Медленно сгущались сумерки, будто умирал человек, лицо которого прикрыли подушкой. Несмотря на пылавший костер, огонь которого пожирал большие бревна, и яркие, скрещенные в форме буквы «X» лучи, которыми была помечена строительная площадка, настроение у всех было подавленное. Тем не менее на вечер был намечен праздник и всеобщее веселье. Для приветствия делегаций, прибывших из всех крупнейших городов – Филадельфии, Детройта, Чикаго и других, собралась тьма народа. Официальные лица зачитывали строителям торжественные и благодарственные послания, в которых воздавалось должное их труду, и поили делегатов рабочих из козлиных рогов. Но случившееся в тот день несчастье тяжелым камнем лежало на сердце у всех. Операторы и подсобные рабочие съемочной группы смешались со строителями, как бы выражая им свои соболезнования, говорили им что-то, скрестив руки на груди, и ни в чем их не упрекали, как на похоронах. То здесь, то там группы рабочих хором напевали печальные мелодии. Кое-где без особого энтузиазма пытались делать пирамиды.
У всех на уме было одно и то же. От молодого помощника подрывника осталось только мокрое место, козырек кепки и каблук ботинка. Морле бился в агонии в палате реанимации одной из нью-йоркских больниц. (Прошел слух о том, что он, к несчастью, переживет свои ожоги.) Что же касается Гриффита, то маэстро при первой же возможности вскочил в такси со всеми своими тряпками, томными взглядами и приторными запахами, и больше его тут никто не видел.
Философ отошел в дальний угол строительной площадки, подальше от безрадостного веселья. В вялых руках он держал коричневый бумажный пакет, в котором лежали никчемные атрибуты его трудовой славы – пояс, берет с дурацкими кисточками, смешные и жалкие медали (впервые в жизни у него тогда возникло к ним такое отношение). У старика так гудели плечи, будто он весь день пахал как проклятый. Никогда – даже если ему двадцать раз суждено умирать и двадцать раз рождаться снова, – никогда ему не забыть, как этот живой обрубок плоти человеческой молил его о помощи, о том, чтоб он избавил его от бессмысленных страданий. Дрожащая рука Морле цеплялась за его штаны. Как и его взгляд – последний признак духа человеческого в этом кровавом месиве; его взгляд единственного глаза, потому что левый глаз эксперта-подрывника стал обугленным катышком, свисавшим из глазницы как шутовской бубенчик. Даже когда приехала карета «скорой помощи», даже когда под него со всеми предосторожностями подложили носилки, рука Морле не пускала штанину Леопольда, и глаз свой единственный он не сводил с лица старика, которого он сделал козлом отпущения, объектом своих издевательств. Во взгляде подрывника звучала мольба, мольба, чреватая ненавистью, неистребимой ненавистью, которая казалась сильнее непереносимой боли; он как бы говорил Философу: и даже когда мне муки такие непереносимые выпали, несмотря на то, что я молю тебя о помощи, я тебя все равно презираю и осуждая тебя так же, как раньше. Когда старик снова вспомнил тот глаз карающий, в его ушах зазвучал голос Морле, который обзывал крушителем сараев, и он встал весь мокрый – с него градом катился пот, как будто он вдруг очнулся после кошмарного сна.
Чтобы как-то унять обессиливавшее его волнение, он стал смотреть на рабочих, переместившихся в самую глубь строительной площадки. Наигранное оживление, с которым они поначалу участвовали в празднестве, понемногу сменилось неподдельной веселостью. То тут, то там слышались взрывы хохота, иногда, правда, показного, но даже такое проявление веселья свидетельствовало о том, что лед тронулся. Представители разных городов устроили дружеские состязания. Раздули угли и стали запекать на них молодых баранов.
Сколько из них раньше были пожарными, каменщиками, штукатурами, пекарями, стекольщиками, или даже юристами, скрипачами, страховыми агентами, или просто состоятельными молодыми людьми? На самом деле очень немногие начинали, как Леопольд, с профессии разрушителя. Каждому из них было хорошо знакомо чувство удовлетворения после хорошо сделанной работы, радость начала, развития и завершения процесса созидания в той области, где они были мастерами своего дела. Но раньше или позже все они не устояли перед неизъяснимой притягательностью разрушения. Это ощущение дано пережить лишь тому, кому довелось его испытать. Это лихорадочное, подспудное, бурлящее в крови, поистине дьявольское возбуждение. Все они знали ту темную, коварную, невыразимую часть самих себя, которой были обязаны глубоким, коварным, невыразимым удовольствием, получаемым от сноса трущоб, от крушения зданий. Оно раскрывало бездонную пропасть в самом сердце их существа, о которой понятия не имели те, кто никогда не держал в руках орудий разрушения (кроме разве что рабочих, забивавших скот на бойнях). Они тешили в себе это чувство, виновато из-за него напивались, потому что эта жестокая радость их одновременно еще и терзала, но устоять перед этим пьянящим соблазном они не могли никак. Радость разрушения обуревала их настолько сильно, что порой крушила самих разрушителей. Жертв нервных срывов отправляли в Клинику – истинное чистилище для людей их профессии.
«И мне ее не миновать», – думал Пески. Хоть он всем и говорил, что та темная страсть, та плотская радость, которую доставляло разрушение, к счастью, больше «не бурлит в его крови», нельзя было с уверенностью сказать, когда она снова охватит его и расправится с ним, как акула, которая без предупреждения всплывает из пучины на гладкую поверхность океана. Как случилось на прошлой неделе, когда на глазах у недавно лишившихся крова людей он головой вышиб входную дверь жилого дома (если б только он снова встретил ту женщину, что выскочила из парадного секунду спустя с детской коляской, Философ без колебаний предложил бы ей половину своей месячной зарплаты). Более того, совсем недавно он специально остался дома с женой Идой, чтобы присмотреть за внучкой – дочкой своей старшенькой, которая отправилась куда-то по своим делам. Он нежно склонился над колыбелькой, где малышка спала сном ангела. И вдруг его охватило безотчетное жуткое желание что-то сокрушить. Пальцы его уже сжали мертвой хваткой прутья колыбельки, и ему стоило неимоверных усилий сдержать мускулы, готовые переломать и искромсать дерево. Он поднял голову и окинул взглядом комнату маленькой девочки, мебель, будто из розовой карамели, фарфоровых балерин и музыкальную шкатулку, и все его нутро сковал невероятный панический страх, страх того, что его охватит непреодолимое желание крушить все вокруг. Он, конечно, не хотел этого, но что он сможет поделать, если это желание окажется сильнее его самого? Страх поддаться искушению, уступить соблазну, который может захлестнуть все его существо и сокрушить его волю, был сродни страданиям наркомана или алкоголика. Взяв ребенка на руки, он в ужасе от себя самого выскочил тогда из дому.
Откуда ни возьмись, перед ним возникла бледная тень, котору вполне можно было принять за приведение, потому что она скорее скользила, а не шла, причем появилась она перед ним внезапно, весь свой рост, так что у Философа кровь к голове прилила. Ксавье Мортанс показал на деревянный ящик, на котором сидел старик.
– Можно мне тут присесть? – спросил он и сел рядом.
Философ еще не оправился от испуга и ничего парнишке не ответил. Что касается подручного, он не осмеливался сразу же про должить разговор, прерванный несколько часов назад. Так он и сидели в молчании, наблюдая за царившим вокруг весельем. Теперь оно разгорелось в полную силу. Были организованы состязания (дружеские) между представителями разных городов, в которых принимало участие все больше людей, соревнования уже принимали чуть ли не официальный характер, ставки можно было делать любому желающему. Все громче пелись песни, в слова и мелодиях которых звучали радость и неодолимая убежденность. Главным аттракционом стала Охота на лося. Смысл его состоял в том, чтобы пробежать метров двадцать и столкнуться с соперником, причем сначала его надо было ударить головой. Удары должны были повторяться снова и снова, до тех пор, пока кто-то не будет сбит с ног (достаточно было коснуться земли коленом). Чемпионом в этой забаве стал свирепый индеец из Чикаго, по прозвищу Ужасный Гигант, быстрый на ноги, с бычьей шеей. Каждая его победа сопровождалась одобрительными возгласами. Пламя огромного костра играло на стенах стоявших вокруг развалин – призрачных, полуразрушенных, сводящих сума причудливых контурах руин. Под светлым от огней небом, выпуклым, как увеличительное стекло, продолжала готовиться баранина.