Изменить стиль страницы

— Шпектакль, ё-моё!

Левой продолжаю рыть червей, а правой записываю:

«Г. К. П. З. П. Б. С. Р. Н. Л. К. П. Н. М. В. Д.».

Что должно было означать:

«Господи, какой позор! Зампред Баранцевич самолично разыгрывает на людях комедию под названием «Мещанин во дворянстве».

Сделав запись, дважды щелкаю затвором «Зенита». Молодец Примак, что надоумил меня захватить с собой фотоаппарат. Снимаю двух зрителей «шпектакля» за кустом и за деревом. Затем передаю «Зенит» одному из зрителей и прошу щелкнуть, сфотографировать меня за копкой червей.

С пруда доносится крик:

— Э… э! Малый!

А вслед за криком является тетя Катя фельдъегерем. Щелкаю заодно фельдъегеря и бегу, несу червей.

— А ты, брат, тихоход. Нехорошо, — говорит Баранцевич и, насадив на крючок червяка, кидает его в воду.

Тишина. Сам удит, а вокруг свита: Примак, тетя Катя, шофер Тиша. Свита ждет могущих воспоследовать приказов. Отхожу на два шага в сторону, ложусь на землю и делаю снимок снизу. Чувствую, снимок получится знатный. Баранцевич будет сидеть на дубовом стуле с удочкой, как на троне. Хорошо бы еще заснять рыбака с лодки анфас. А лодки нет. Ну и не надо. Анфас Баранцевича прекрасно отражается в пруду. Я тихо, из-за его спины два раза щелкаю затвором.

Солнце поднимается все выше и выше. Начинает припекать. В прозрачной воде хорошо видно, как пляшет на крючке жирный червячок, а карпы ходят рядом и не берут.

— Поплюйте на приманку, — советует шофер Тиша.

Баранцевич вытаскивает крючок, плюет на червя. Это не помогает. Рыба не клюет.

— Смените наживку, — советует тетя Катя.

Баранцевич насаживает на крючок свежего червя. Это тоже не помогает.

— Тиша, — коротко бросает рыбак.

Шофер Тиша хорошо знает свой маневр. Он достает из ведра булку и кидает ее в пруд. Карпы дружно кидаются вперед и, словно собаки, рвут булку на части. Рвут так рьяно, что вода вокруг кипит, бьет ключами. Проходит минута, булка съедена. На пруду воцаряется прежнее спокойствие. Вода прозрачна. Карпы плавают тремя этажами. Первый у самого дна. Второй на метр выше. Третий проходит в пяти сантиметрах от поверхности. Баранцевич прилаживает поплавок то выше, то ниже, пробуя соблазнить жирным червячком жителей разных этажей. Но этажи снуют мимо червячка стайками и не клюют.

Баранцевич сердито кашляет и, передав удилище Тише, говорит тете Кате:

— Пошли к пруду номер два.

Рыбак со свитой шествует к пруду № 2. Я иду параллельным курсом, прячась за кустами. От пруда № 3 до пруда № 2 метров сто. Я успеваю сделать три пробежки и три раза щелкнуть затвором «Зенита». В кадре умещается вся процессия. Впереди — тетя Катя. Над ней, словно знамя, дубовый стул. На шаг сзади — Баранцевич в высоких болотных сапогах. За ним Тиша с бамбуковой удочкой. А замыкающим — Примак с ведром в руках. Процессия снята на фоне пруда. А за прудом виден монумент. Бронзовая женщина с бронзовым снопом пшеницы. Эмблема областной выставки.

От пруда к пруду шли не только участники комедийного представления, но и зрители. Когда Баранцевич сел на поставленный тетей Катей стул и взял в руки удочку, западный берег пруда № 2, там где росли кусты, был уже полон притаившихся зрителей.

Баранцевич поманил меня пальцем. Я подошел.

— А ну, студент, плюнь на счастье.

Я поплевал на червячка. Баранцевич кинул крючок в воду.

Не знаю почему, то ли карпы-годовички были голоднее карпов-двухгодовичков, то ли глупее их, а клев на этом пруду не заставил себя долго ждать. Примерно каждые три минуты Баранцевич говорил;

— Подсекаю.

Тиша тут же кидался к воде, и, как только рыбак приваживал добычу к берегу, Тиша подхватывал ее сачком и вытаскивал на берег. Удача подняла настроение Баранцевича. Вытащив пятого карпа, он улыбнулся и снова поманил меня пальцем.

Я подошел.

— Спасибо, что поплевал, принес счастье!

— Не за что!

— Отойдите, — сказал Баранцевич Примаку и другим. — Я скажу студенту что-то важное, нужное.

Свита отошла. Баранцевич стер платком пот со лба и сказал:

— Старших почитаешь?

— Почитаю.

— У меня тоже два студента. Они отца не почитают.

— Отец отцу рознь.

— Дети детям рознь, — поправил меня Баранцевич.

— Бывает и так.

— Ты только не ври, говори правду. Скажешь?

— Скажу.

— Папу любишь?

Я почувствовал, как кровь ударила мне в лицо. Я, однако, сдержал себя.

— Да.

— А маму любишь?

Кулаки сжались, но я снова сдержал себя.

— Да.

Сказал и механически, не выпуская руки из кармана, записал в блокноте:

«Е. Т. Т. Ё. М. З. М. X. Е. Р. С. Д. В. П. Т. Н. С.».

Что значило:

«Если только ты, ё-моё, задашь мне хоть еще раз свой дурацкий вопрос, пеняй тогда на себя».

Баранцевич поманил к себе Примака и сказал:

— Твой сын лучше моих. Он почитает, любит отца, мать.

Затем тяжело вздохнул и крикнул:.

— Тиша!

Тиша тут же сменил на крючке червя и кинул его в воду.

Ловля шла до счета десять. Затем Баранцевич посмотрел в ведро с уловом и сказал Тише:

— Хватит. Три штуки возьмешь себе, а семь свезешь моей хозяйке.

— Спасибо, — сказал Тиша.

— Тетя Катя! — крикнул Баранцевич.

Тетя Катя тоже знала свой маневр и подала тряпку. Баранцевич аккуратно вытер удилище, разнял его на три части. Тиша принес футляр. Баранцевич открыл. Я посмотрел внутрь. Это, оказывается, был футляр не для кларнета, а для удочки.

— Вот не знал, что есть такие, — сказал я.

— В том-то и беда, что нету, — ответил Баранцевич. — Это сделали для меня по спецзаказу в музыкальной мастерской. Я им сам чертеж дал, все размеры. Канавки бархатом велел выложить. Видишь, какие мягкие.

— Вижу.

— Ты потрогай.

Я потрогал.

— Ну как?

— Здорово.

Баранцевич сказал «то-то» и, уложив в каждую канавку по одной трети удилища, передал футляр Примаку.

Мы пошли к машине. Впереди Баранцевич. За ним Тиша с ведром, полным улова, потом Примак с футляром, в мягких канавках которого лежала святая святых — удилище. За ним тетя Катя со стулом, тяпкой и тряпкой. А параллельным курсом за кустами снова я с фотоаппаратом.

Сделав два снимка, я присоединился к процессии. У машины тетя Катя повернула к зданию дирекции, а мы поехали к дому Примака. Баранцевич пошел на кухню помыть руки.

Мы сели на лавочку у крыльца ждать.

— Это давно началось? — спросил я.

— Еще до меня, да полгода при мне, — сказал Примак.

— Ты обязан был прекратить!

— Как?

— Как член партии. Сказать Иван Егоровичу — баста, и весь разговор! Или еще полгода назад поднять телефонную трубку и позвонить в редакцию.

— Пороху не хватило.

— А сегодня зачем позвонил?

— Стыд замучил.

— У меня предложение. Сядь напиши письмо в редакцию.

— Вот это уж нет. Баранцевичу из-за меня дадут выговор. Как я с ним потом работать буду? Ты подумал? И потом, кто меня сюда из колхоза выдвинул? Он! А я ему вместо спасиба письмо в редакцию. Нехорошо.

— Если я буду писать о нем фельетон, то и тебя зацеплю.

— Понимаю и иду на это. Сколько виноват, столько и выдай!

Баранцевич вышел на крыльцо и сказал:

— Кому в город — садитесь!

Мы пожали с Примаком друг другу руки, и я полез на свое место сзади. Пять минут ехали молча. Потом Баранцевич, не оборачиваясь, спросил:

— Ты часто домой письма пишешь?

— Как придется.

— А мои студенты не пишут, не отвечают папе на его писала.

— Нехорошо.

— Не любят они папу. А ты своего любишь?

Я снова залился краской.

— Ты что, не слышал, о чем я спросил? Папу любишь?

— Да!

— А маму?

Я взорвался.

— Нет!

— Не любишь маму?

— Нет!

— Почему?

— Я люблю тетю Грушу!

— А она кто, тетя Груша?

— Лифтерша из нашего подъезда.

В машине на минуту воцарилось молчание, а потом раздался хохот. Баранцевич повернулся ко мне (впервые за весь разговор), хотел что-то сказать и не смог.