Изменить стиль страницы

Все мои попытки расшевелить Севу напрасны. С тех пор как Степан Иванович сообщил об отъезде, мальчик замкнулся, и Нонна Самвеловна наметила в журнале против его фамилии множество красных точек, что означало непоставленные двойки.

Степан Иванович пожимает мне руку, целует еще раз Севу, забирается на подножку. Уже оттуда кричит:

— Севочка! Мальчик! Ты перейдешь в четвертый класс, и мы вернемся! Желаем тебе счастья! Будь послушным! Учись хорошо!

Поезд бесшумно трогается, нам бы надо пойти за вагоном, как полагается, потом побежать, я легонько подталкиваю Севу, но ощущаю сопротивление его спины. Мы остаемся на месте, я машу рукой Степану Ивановичу, потом его жене, и сыну, мелькнувшим в окне. Мерно постукивая, поезд исчезает во тьме. Красный огонек светится на последней площадке.

Словно точка, поставленная учительницей в тетрадке красными чернилами.

Мы стоим в мертвенном свете неоновых огней, одни на всем перроне, я хочу взять Севу за руку, чтобы идти, и вдруг слышу сказанное громко, с отчаянием:

— А вам-то какое дело!

Какого цвета эта точка?

29

Оказалось, тоже красного.

Сева устроил пожар. С участием Аллы Ощепковой. Вернее, по ее предложению.

С того воскресенья, с того побега Аллочки из кино она как-то притихла.

То огонь-девка, веснушки так и сияют на носу, улыбка не сходит, а тут стала вялой, медлительной, заторможенной. Я приставала к ней, тормошила, отвлекала разными разговорами, но Аллочка только кисло улыбалась. Я даже показала ее интернатскому врачу, но он успокоил меня, сказав, что здоровье девочки отличное.

Мне казалось, я не свожу с Аллы глаз, и Маша, ясное дело, тоже. Так мы ничего и не смогли придумать, воспитатели называется, развели руками, решили — чему быть, того не миновать… Серьезно ли это?

Сейчас я думаю, серьезно. Реальная педагогика приемлет и такие парадоксы, когда учитель действительно не должен или не может ничего предпринимать. В таких случаях легко не бывает, страшит ожидание, но надо подождать, чтоб нарыв назрел. А лопнет, и легче станет.

Конечно, ненаучно. Даже, может, антинаучно. Но — правда!..

Итак, нам казалось, мы не спускаем с Аллочки глаз, и, вероятнее всего, именно наша избыточная ласка убедила ее в том, что ее обманули и «князь» с «княгиней» никогда больше не придут к ней.

Она решила расправиться с прошлым.

Еще с вечера Алла приготовила свою мохнатую рыжую шапку, шубу, платья и кофточки, подаренные ей Игорем Павловичем и Агнессой Даниловной.

После уроков, перед самостоятельными занятиями, Сева разложил на бетонном полу мальчишечьего туалета кучу газет, поджег их и кинул в огонь Аллочкино имущество.

Действовал Сева как заправский поджигатель, открыв предварительно все форточки в туалете и устроив таким образом сквозняк. Синтетическая шуба горела, испуская ярко-желтый смрадный и густой дым, он вырывался в форточки, пролезал в щели под дверью, и скоро чуть не все здание окутал сизый, щиплющий глаза туман.

Я была в библиотеке, когда услышала топот ног и Аллочкин крик:

— Надеж-Вна! Севка задохнется!

Я выбежала в коридор. Алла неслась ко мне всклокоченная, с круглыми с блюдце — глазами. Она то смеялась, то плакала. И эти ее переходы до смерти напугали меня. Значит, дело худо.

Возле туалета дым густел, в полумраке я заметила фигуры директора и дворника дяди Вани.

— Где он? — крикнула я.

— Неизвестно! — ответил директор. Его слова и бестолковое объяснение Аллы я поняла по-своему. Сева Агапов там, в дыму!

Не раздумывая, я открыла дверь и рванулась в туалет.

Это был не вполне разумный поступок, но думать было некогда. Сева оказался в дыму, а значит, уже потерял сознание. Я попыталась окликнуть его, но издала только какой-то клокочущий звук. Дым ворвался в легкие, и я зашлась отчаянным кашлем. Чуточку вдохнув в себя воздуха, а вернее дыма, я побежала, касаясь одной рукой стены. Время от времени я наклонялась, ощупывая сразу и рукой и ногами пол — вдруг он упал и лежит?

Наконец обнаружила что-то мягкое. Я схватила это что-то, наверное одежду, потянула на себя, кинулась к двери.

Задыхаясь, заходясь кашлем, я выскочила в коридор и взглянула на свою ношу. Это были остатки шубы. Они испускали все тот же зловонный дым, меня покачивало. Потом стало рвать. Я стояла, отвернувшись в угол, и время от времени лихорадочно оглядывалась. За спиной собиралась толпа. Слышались окрики Аполлона Аполлинарьевича, толпа бурлила, менялась, только Алла не исчезала.

— Где Сева? — крикнула я ей.

— Уже в моем кабинете! — ответил директор.

Как в кабинете? Значит, его не было там! А я… Возле меня суетилась нянечка, дым рассеивался, я зашла умыться в туалет для девочек.

Голова гудела, на лице полоска сажи.

Я подставилась холодной струйке, чувствуя, как ледяная вода ломит виски.

Дверь за спиной хлопнула, послышалась молчаливая возня и удары. Кто-то хрипло крикнул:

— Надеж-Вна!

Я резко обернулась, еще ничего не понимая, и увидела дикое: молча, злобно, неумело Сева Агапов колотит Аллочку Ощепкову, и та сопротивляется точно кошка — так же молча, злобно и неумело.

Я подскочила к Севе, дернула его за руку.

— У-у, стер-рва! — яростно пробормотал он Алле. — Из-за тебя все!

Я чуточку встряхнула его за рукав, чтобы опомнился, пришел в себя, и без всякого перехода, с той же яростью Сева вдруг стукнул по моей руке свободным кулаком.

— Иди ты на…! — кричал он с каждым ударом. — Иди ты на…! Иди на…!

А я, ошеломленная, приговаривала на его удары:

— Сева! Севочка! Сева!

Сильным, каким-то мужицким, драчливым движением он обрушился всем телом на мою руку и вырвался.

Дверь хлопнула, а я заплакала. От неожиданности, страха, бессилия. Завыла в полный голос.

Что делать, я тогда часто плакала. Мне многое было внове, а это страшней всего — недетская детская брань, подобранная где-нибудь у пивнушки.

Теперь-то, десять лет спустя — как не похоже на Дюма! — пройдя многое и хлебнув разного, отвыкнув от слез и привыкнув к жесткости подлинной правды, я твердо знаю, что учитель должен уметь погрузиться в человека, и не всегда — далеко не всегда! — там, в глубине, найдет он благоухающие цветы, порой встретит слякоть, грязь, даже болото, но не надо пугаться! Надо браться за дело, закатав рукава, надо брать в руки мотыгу и, несмотря на тягость и грязь, оскальзываясь, спотыкаясь, заходя в тупики и снова возвращаясь, осушать болото, пока на его месте не зацветут сады, — вот достойное занятие!

Нет стыдных положений, есть стыдное — или стыдливое — отношение к делу, и я не раз ощущала особый прилив чистоты и ясности, становясь — не отворачивайте нос от этого слова, — да, да, ассенизатором ломких душ, с упоением вышвыривая из самых потайных закоулков дрянное, подлое, низменное, которого, кстати сказать, не так уж и мало едва ли не в каждом человеке.

Шараханье, испуг, публичная паника не самый лучший выход из положения для учителя, который услышал ругань или увидел гадость. Давай-ка за дело, да лучше втихомолку, но по-настоящему, без обмана — самого себя и тех, кто тебя окружает, — без липовых фраз, мнимых отчетов, суеты, восклицаний!

Честней и проще.

Ведь когда честней и проще, тогда и поражение простимее, объяснимее ошибки, неудачи.

Самое тяжкое в учителе, самое неизлечимое — коли он трясется за свой престиж, боится признать ошибку да еще в ошибке упрямится. Этот камень тяжек, немало колес побьется и покалечится о его упрямые бока, немало спиц лопнет, и самый для учителя тяжкий грех валить, пользуясь авторитетом профессии, с больной головы на здоровую, да еще ежели голова эта малая, ученическая…

Повторю снова, это — мое нынешнее, когда слезы мои пересохли, но не оттого, что иссяк родник, а оттого, что стала сдержаннее, а любовь моя разумней и сердце, выходит, опытней.

Тогда же Севин мат — точно залпы расстрела.