Не узнать городок! За ночь вымылся, вычистил грозой свои улочки, до желтого влажного блеска промыл булыжник, деревянные тротуары, тесовые крыши. Сполоснул и карусель возле рынка.
Да что карусель, музыку и ту, кажется, помыл — звонче поет гармошка Анатолия, разливается на все голоса.
И народ на гармошку валом валит: еще бы, наши войска в Берлине! На лужайке возле карусели гулянье. Гуд стоит, смешки раздаются, то и дело под гармошку Анатолия кто-нибудь в пляс пустится — так что как бы на два фронта играет: для карусели и для плясунов. А к лошадкам — голубым и красным — очередь петлей вьется. Сегодня не одна малышня — и взрослые покататься не прочь. Планшетка на боку у Анатолия от рублевок распухла, Алексей гимнастерку скинул, майку снял — голый по пояс круги свои совершает, пот с него градом валит, и галифе у ремня мокрое, хоть выжимай.
Вроде как можно бы и перекур устроить. Или выбраться из фанерного барабана, кликнуть охотников — нашлись бы, что говорить! — да и гармониста сменили — отдохните, инвалиды, а мы сами тут повеселимся. Можно бы и так, что говорить. Только рот открой, но неудобно, нельзя. Все же простои у них есть в рабочие дни. Надо наверстывать, веселить народ, да еще сегодня, в Первомай, когда наши там, в самом фашистском логове!
Вот и добрались до гадов! Скоро, скоро победа! Уж не ее ли дожидаясь, помылся, почистился городок? Уж не по этой ли причине люди толпятся у карусели? Точно чего-то ждут не дождутся.
Время от времени Пряхин, мокрый и взлохмаченный, приоткрывал фанерную дверцу, смотрел в щель на толпу, высматривал знакомые лица, ждал девочек. Но их ждать не требовалось — сами пришли. Все втроем возникли в дверном проеме, он смутился своего вида, особенно шрамов на животе, потом махнул рукой — вроде как рабочего вида не стесняются, — усадил их на полати.
— Тут еще интереснее! — сказала Маша, оглядывая крутящийся сумрачный барабан.
Алексей ликовал, глядя, как девочки прижались друг к дружке на его лежанке, словно три голенастых птенца. Катя повязала голову косыночкой под стать платью — красной, кумачовая вся, даже, кажется, лицо ее порозовело от красного цвета — смущенно отводит глаза. Маша — та на Алексея зыркает простодушно, зрачки как два фонарика — то туда, то сюда, — не моргая, разглядывают мир, ожидая добра. Лизины глаза смотрят осторожно и ласково, утопая в густых ресницах. Она как бы посерединке — между Катей и Машей. Нет еще взрослого смущения во взгляде, но нет и детской наивности — в ее возрасте настало благостное равновесие, полное надежды и веры.
Вот сидят, притулились друг к дружке три девочки, три будущие женщины, три матери, крутятся вместе с каруселью и не думают о своем высоком предназначении. Страшно, что столько мужчин погибло в войне, но страшнее, если вместо мужчин погибли бы женщины, ведь женщина — всему начало и всему продолжение на этом свете.
Алексей остановился. Музыка стихла — Анатолий собирал рублевки, впускал на карусель частицу очереди.
— Мы не знаем, — произнесла охрипшим от волнения голосом Катя, — как вас называть…
Пряхин оторопело взглянул на нее, отвел взгляд и усмехнулся. Действительно, ни бабушка, ни девочки никак не называли его. Он был для них просто солдат. Наверное, даже, пожалуй, имя его им известно, да и фамилия тоже, но до сих пор обходилось без этого.
— Алексеем меня кличут, — сказал Пряхин и добавил: — Ивановичем.
Катя кивнула, и Маша пискнула:
— А можно дядей Лешей?
Грянул туш — знак, что пора начинать. Алексей уперся грудью в бревно, карусель неохотно тронулась, набирая скорость, разгоняясь, и, отвернув голову, чтобы не видели девочки его лица, Алексей крикнул:
— Можно!
Дядя Леша!
Он думал весь день, как скажет об этом Анатолию. Как тот засмеется, ткнет его куда-нибудь в бок или в живот, скажет: ну вот, видишь, солнышку сверху виднее, я же говорил тебе, Фома неверующий, — закатится, зальется веселым дребезжащим смехом, который Алексея жить заново научил.
Ах, кабы знать да ведать!
Остановил бы Алексей карусель, выбрался к Анатолию, поговорил с ним на прощание, сказал самые главные и важные слова, которые люди друг дружке при расставании говорят. Но ничего такого не сделал Пряхин. Крутил карусель, толкал перед собою бревно по кругу, потел, как лошадь на току, радовался своему маленькому счастью — "дядя Леша!" — и не думал, что в такой умытый, праздничный день, когда и крыши блестят, как новые, когда люди улыбаются, праздника ждут, когда трава, освеженная грозой, ударила в рост, не думал, что в такой вот добрый и ласковый день может случиться беда.
Карусель крутилась до позднего вечера, а вечер в мае наступал не скоро, и допоздна звучала у рынка гармошка. Потом все стихло.
Пряхин подождал новой команды гармониста, но ее не было, и он принялся обтирать мокрое, потное тело майкой. Не спеша причесался, надел гимнастерку, подпоясался ремнем, сунул майку в карман галифе и вышел к лошадкам, вдыхая теплый, напоенный весенними ароматами воздух.
Анатолий сидел, положив голову на гармошку, — устал, видно, зверски, ему же досталось будь здоров.
— Ну и денек выдался, а? — спросил его Алексей, но гармонист не ответил.
Пряхин взглянул в его сторону, но ничего не понял. Был он переполнен своей тихой радостью, этим вечером — теплым и ласковым, воздухом, обдувавшим разгоряченное, усталое тело.
— Братишка! — окликнул он Анатолия. — Ко мне девочки приходили и…
Ему показалось, что Анатолий сидит как-то неестественно, откинувшись телом на спинку стула. Голова неудобно лежала на гармошке.
Одним прыжком Пряхин приблизился к гармонисту, осторожно положил ему ладонь на плечо, хотел спросить, что случилось, и отпрянул. Рука Анатолия безжизненно поехала вниз, растянула мехи гармошки, и та издала бессмысленный, протяжный звук.
Анатолий! Гармонист! Капитан!
Как только не звал Пряхин друга, каких только не выкрикивал слов в истерике, в плаче, в безумной, нежданной беде.
Нет! Это было невозможно, невероятно!
Анатолий? Веселый человек, который и ему, Алексею, веселье внушал? С чего бы? Почему? Так? Вдруг?
Ведь он же не жаловался никогда. Никогда ни словечка не вымолвил про свое здоровье. Одним он тяготился — темнотой. Видеть он хотел, вот и все, но от слепоты не умирают. Слепые живут. А он?
— Анатолий! — кричал Алексей, сходя с ума. — Братишка!
Он не сдержал себя.
Он кричал, как ребенок.
Нет, в это нельзя поверить! Он боялся за Катю, и только что беда отступила от нее. Он боялся за бабушку и ее девочек, потому что был в ответе за них. За Анатолия он в ответе не был. Но не потому, что не боялся за него, не потому.
Гармонист смеялся!
А ведь когда человек смеется, у него должно быть все в порядке.
Алексей осторожно положил Анатолия среди лошадок — красных и синих, снял черные очки и заглянул в пустые, страшные глазницы.
Мертвым закрывают глаза, но веселому капитану война давно их закрыла. Давно увидел он черноту, не признавая ее своей смертью. Смеясь над ней.
Алексей замер над другом. Рядом стояла гармошка. Отработал честно день, выдержал праздник от начала и до конца, сделал свое дело и умер. Шаг за шагом, точно распутывая клубок, вспомнил Пряхин их с Анатолием дни.
Зимняя, такая странная и ненужная карусель. Голос гармошки и веселая, не к месту, песня. Первый разговор и поездка в деревню. Бандиты на дороге, и Анатолий, стреляющий на голос. "Ты думал, я слепой, а я хитрый!" крикнул он тогда толстомордому и начал палить в сторону бандитов. Пистолет был подарен ему за храбрость, да еще куча орденов была у него — вот и все, что знал Алексей про войну Анатолия. Не хотел он говорить о фронте. Не желал вспоминать, и все. А ведь мог бы вспомнить, хвастаясь. Ордена за так на войне не дают.
Но он не вспоминал. Все смеялся. Думал о будущем. Пил за ребятишек, которые только после войны родятся. Говорил, что ордена наденет лишь в День Победы — боялся ими слезу выжать. Кровь сдавал, чтобы Катю спасти, Алексею помочь.