Озлобленными, испуганными глазами оглядывали бандиты зал суда, валили всё на толстомордого, тот усмехался безнадежно и отчаянно. Выяснилось, что он дезертир и дорога ему одна…
Судили бандитов, а досталось и Анатолию. Тягали в милицию не раз и не два, допытывались, откуда оружие. Он доказывал, что получил пистолет за храбрость, называл фамилию генерала и часть, но разрешения на ношение, бумаги, у него не было, и он костерил милицию на чем свет.
— Да поймите, — кричал он, — если бы его не захватил, спать нам под теми кустами. Вечным сном.
Милиционеры кряхтели, признавали его правоту, но пистолет сдать заставили. Один какой-то даже сказал:
— Незрячему с оружием опасно.
— Туды бы их в качель! — кричал Анатолий. Он опять был веселый, жалел, конечно, пистолет, но как-то легко: "Что было, то сплыло!"
Приближалась весна, Пряхин и гармонист в обеденный перерыв располагались на островках просохшей земли, ели свою нехитрую снедь, захваченную из дому, переговаривались о житье-бытье, но всякий раз разговор возвращался к бандитам.
— Будет ли когда такое время, — говорил азартно Анатолий, — когда все люди жить станут достойно? Честно чтоб! Не для других честно, не для видимости, а для самого себя? И чтоб высший судья, главный прокурор для каждого был бы он сам?
— Да-а, — вздыхал Пряхин. — Ну подумал бы тот толстомордый, сколько людей от него страдает! Ну ладно, девчонки мои ему неизвестные, что с голоду еле дышат — ему наплевать. Но подумал бы про себя — попадется же все одно! Про мать бы свою подумал, а? Каково ей узнать, что сын расстрелян как дезертир и бандит?
Анатолий не соглашался, спорил:
— Какова мать, таков и сын.
— Это ты брось! — строжал Пряхин.
— Ты говоришь, будто в церкви служишь, — смеялся Анатолий. — Всех простить надо! Всех понять!
— Всех простить невозможно, — расстраивался Алексей.
Он оглядывал прозрачное небо, вдыхал в себя весенний воздух, прерывал спор теперь уже привычным для них рассказом:
— Лужа блестит, словно начищенный поднос. Травка под рукой колется еще не зеленая, желтенькая какая-то, блеклая. Голубь голубку за клюв схватил, целуются.
Потом к своей мысли возвращался:
— А вообще-то только тогда красота наступит, когда всех простить можно будет. — Смеялись. — Не ругайся, я не из церкви! Это значит, что грехи люди совершать станут только прощаемые. А грабеж, насилие, предательство, убийство, измена навсегда исчезнут.
Да, да. И убийство. И измена. Свой грех и грех Зинаиды относил Пряхин сюда, к этому миру, далекому до совершенства, а там, в будущем, ничего такого быть не должно, не может, не имеет права…
— Ты знаешь, — сказал Анатолий, — я хоть и слепой, но очень хорошо будущее представляю. Вот многие думают, будущее — это белые города, нарядные люди, сытые все, конечно. Я не против белых городов и нарядной одежды. Я против тупой сытости, знаешь. Ей-богу! Мне кажется, сытый сытого хуже понимает, чем голодный голодного. Шкура, что ли, толще. Дубеет от сала. А надо, чтобы люди понимали друг дружку. Всегда. Когда поймут, пиши: настало будущее.
Алексей хотел посмеяться над капитаном, но очень уж серьезно тот говорил. Буркнул:
— Это ты хватил — против сытости. Выйди-ка сейчас на карусель нашу, объяви: "Я против сытости". Изобьют.
— Изобьют! — согласился Анатолий. — Потому что это сейчас. А в будущем не изобьют. Задумаются.
— Слушай, братишка! — закричал Пряхин. — Это который же тут в церкви служит?
Он схватил Анатолия за плечи, прижал его к груди, тот вывернулся, Алексея на лопатки повалил. Мужики катались по подсохшей земле, валяли дурака, и хорошо им было, как, пожалуй, бывает только в детстве.
Первым Пряхин опомнился:
— Слушай, неудобно, а? Люди на фронте, а мы тут с тобой как два щенка!
— Я уже свое отпогибал, — захохотал Анатолий, — да и ты тоже! Хочу как щенок! — Он толкнул Пряхина снова, они легли, подставляя лица солнышку.
— "Так ты думаешь, я слепой, сволочь, — вспомнил Пряхин. — А я просто хитрый!"
Они захохотали.
— И палочку в сторону. Ну, думаю, сейчас очки снимет!
Анатолий ржал, как молодой жеребец.
— И трах-трах-трах! Взял ты их в оборот! Не ожидали!
— Эффект неожиданности — есть такой прием в армейской тактике.
— Слышь! — спросил Алексей. — А ты чего ордена никогда не надеваешь? Да если б у меня столько — ночью бы не снимал.
— Неудобно, братишка, — посерьезнел Анатолий, — с гармошкой, у карусели, с орденами. Подумают — слезу выжимает. А так — слепой мужичонка, поди разбери.
Он замолчал. И это молчание Пряхин навсегда запомнил. Бывает же такое — мгновение ли, слово ли, жест запоминаешь на всю жизнь неизвестно почему. Много и слов сказано, и событий всяческих немало, вот даже стрельба, но эту тишину в весеннем солнечном блаженстве Алексей запомнил отчетливо.
И слова запомнил, которые Анатолий потом сказал:
— Вот уж в День Победы все награды надену. И весь день играть стану эту — помнишь? — Он запел тихонько: — Встава-ай, страна огромная, встава-ай на смертный бой…
Опять помолчали.
— Ты же про шар любишь, — заметил Алексей.
— Люблю! — улыбнулся Анатолий. — Страсть как люблю! Слушай, давай в кино сходим, да я этот фильм, "Юность Максима", наизусть помню. Вот увидишь, тебе же еще рассказывать стану — где он с крыши спрыгнул, где вдоль путей бежит. — Гармонист улыбался и, так вот улыбаясь, добавил: — Ну а "Вставай, страна" в День Победы играть надо. Понимаешь: плакать и играть. Чтоб вспомнить всех, кто встал тогда и кто никогда уже не встанет…
Нет, не любил Анатолий высокими словами разговаривать, схватил Пряхина за руку, спросил:
— А какого ты черта? Чего не научишься на гармошке? Легко же! И пригодится.
С того дня учился Пряхин на гармошке.
Когда народу нет — сядет на стул Анатолия, тот рядом стоит, указывает, какую кнопочку когда нажать. Или в барабане притулятся на полатях, которые Алексей построил. Или вот тут — на лужайке, которая все больше становится, все зеленей.
Слух, конечно, у Алексея нулевой — на глаз учится кнопки нажимать. Анатолий успокаивает — можно и на глаз, ничего страшного, потом привыкнет и глядеть не надо — на ощупь жми. Получается как будто уже первая строчка: "Крутится-вертится шар голубой!"
Вроде бы по словам вторая строка такая же, а вот по музыке — нет, другая. Елозит Пряхин пальцами по кнопкам, не может выучиться. Вот поди ж ты, музыка — веселое вроде бы дело, а пот выжимает, будто вагон с углем разгружаешь.
Вот такого — потного, с гармошкой в руках — застала Пряхина Маша.
Возникла, точно тонкий цветочек из-под земли вырос.
— Машенька пришла! — засмеялся счастливый Алексей и сразу: — Кушать хочешь?
— Нет, — ответила Машенька и заплакала.
— Что случилось? — всполошился Пряхин.
— Катя тифом заболела. В больницу увезли.
Алексей вскочил, отдал гармошку Анатолию, ругнул себя последним словом.
Успокоился, видите ли! Обменял костюм на муку, полмешка картошки принес — и утешился. Надолго хватит.
Алексей мчался к знакомому дому, едва шаг сдерживая, чтоб Машу не оставить. Тиф! Страшней пули сыпной тиф, еще в мальчишестве, когда шла гражданская, усвоил это. Пуля, если зацепит, то ничего, не убьет, а уж тиф, коли прицепился, не отвяжется просто так, и мало кто выбирался живой из страшных тифозных больниц.
В комнате бабушки Ивановны тошнотворно пахло хлоркой, матрасы на кроватях свернуты кулем, да и сами кровати отчего-то на боку лежали.
Бабушка сидела на стуле, руки между коленок зажала, голова тряслась пуще прежнего — будто хочется ей заплакать, а не может — вот и заставляет себя. Сзади, обняв Ивановну за шею, положив ей голову на плечо, стояла Лиза, и Алексей устыдил себя, что давал себе слово Лизу спасти, всех их вывести из этой войны целыми и невредимыми, а вот поди ж ты — успокоился, не пришел всего несколько дней — и Катя уже в больнице. Да в какой больнице! Сыпняк — дело заразное, не ровен час и девочки с бабушкой заболеют. Горе тебе, Пряхин!