Изменить стиль страницы

Я встрепенулась: покруче, пожестче? Как Ирина?

Как Ирина…

Реляции из Москвы приходили бодрые. Писали в три руки — вначале сообщение невестки, деловое, наступательное, сделано то-то и так-то, затем уговоры сына: не унывай, мы без тебя скучаем и прочие эмоциональные экзерсисы и, наконец, самое дорогое. Ладошка внука, обведенная карандашом. Или рисунок на листочке, вырванном из тетради: солнышко над домом, а из трубы высовывается пружинка, это дым. Или зверь неизвестного происхождения с синей гривой и узкой мордочкой, похожей на лисью. Или сад в курчавых деревьях. Или прямо по глобусу — должно быть, земля — плывет пароход. У меня хранится целая папка с детскими рисунками Игорька, я перебираю их, когда мне тоскливо, и постепенно становлюсь маленькой, испытывая чувство, осознанное однажды — тогда, на вокзале: я стою на корточках перед внуком, а он обнимает меня, как взрослый, с пониманием и грустью…

Ирина устроилась в библиотеку иностранной литературы, купалась в океане испанских первоисточников, читала журналы, следила за латиноамериканскими странами, через год поступила в заочную аспирантуру. Для диссертации выбрала прозу Сервантеса — когда я прочла об этом, невольно вздрогнула, — но не "Дон Кихота", а его рассказы и повести, мало кто знает, что у Мигеля де Сааведры есть что-то еще, кроме "Дон Кихота", но вот, оказывается, есть, и даже заслуживает целой диссертации.

Мне казалось, Ирина пишет о своих испанских делах особенно подробно, чтобы доказать свою правоту. Но разве это требовалось? Поезд, как говорится, ушел, к тому же что может думать мать, если и сын, и его жена добились хорошей работы? Только радоваться.

Правда, у Саши вышла неясная мне заминка. Проработав в знаменитом институте месяца два, он ни с того ни с сего перебрался на новое место. Объяснялось просто — больше денег, хотя и меньше науки, но все же заведение серьезное, «шкатулка», "почтовый ящик", я поняла: что-то связанное с обороной.

Словом, побывать в Москве мне хотелось, и однажды, когда Алю с тяжелым приступом отвезли в больницу, я поговорила с ее врачами, записала номер телефона заведующего отделением и рискнула — схватила чемоданчик, поехала в аэропорт и явилась в Москву без всякого предупреждения и без приглашения.

Впрочем, приглашения были, сыпались в каждом письме, щедрой рукой Саша советовал нанять кого-нибудь Але и немедля вылететь, все расходы они оплачивают, главное, чтобы я повидала их житье-бытье. Мне и самой страшно хотелось увидеть их московский дом, обнять Игорька, разглядеть сына и Ирину — какие они стали, как живут, все ли по-прежнему или что-нибудь переменилось и в какую сторону — лучшую, худшую…

Хотелось надеяться, только в лучшую, ведь Ирина добилась всего, чего хотела, что же еще?

И вот явилась.

Стояло лето, самое начало, — прошло полтора года, как они уехали, — я рисковала никого не застать дома. Так и вышло. Я оставила чемодан у соседей, поколебавшись, назвалась знакомой, чтоб не сорвать сюрприз, обещала быть к вечеру и вышла на улицу. Район, в котором они жили, был совершенно незнаком мне — лабиринт белых многоэтажных монстров, городской лес, в котором растут одни дома. Я ведь старалась не помнить Москву, оборвать с ней все связи, и вот теперь ничего тут не знала, по крайней мере в новых районах, даже в новых линиях метро могла разобраться лишь после длительных пауз и сильной сосредоточенности — вот тебе и урожденная москвичка.

Долго думать, куда деть себя, я не стала — до первой станции метро, потом до Краснопресненской и там троллейбусом к Ваганьковскому. Цветы продавались всюду, я взяла громадный букет белой сирени.

Сердце раскачалось так, что несколько раз я должна была остановиться и даже сунуть под язык таблетку валидола, а в воротах кладбища меня охватил озноб.

Едва передвигая оледеневшие, негнущиеся ноги, я прошла центральной аллеей, свернула налево. Где-то здесь, здесь, но все переменилось, стало неузнаваемо — деревья вымахали, кусты разрослись, упрятав памятники. Наконец, изрядно устав, совсем не там, где предполагала, я раздвинула заросли и прочитала знакомое имя.

Женечка!

Под стеклом, вмурованным в камень, желтела выцветшая фотография любимой сестры.

Ах, Женя, Женя! Понятие "любимая сестра" походило на высушенную бабочку — еще красиво, можно повторять без конца, но уже утратило свою изначальность. Каждый новый год относил воспоминания о прошлом все дальше, живые лица, дорогие слова усыхали, превращались сперва в замершие картинки, а потом и картинки выцветали.

Любимая сестра! Любимая сестра! Женечка! Мне приходилось все чаше повторять свои заклинания, чтобы вызвать из темнеющей памяти теплое чувство. Стыдно признаться, но и у Жениной могилы я подстегивала, подгоняла себя, чтобы всплакнуть, чтобы расцветить вновь выцветшие картинки и оживить когда-то дорогие уста. Мозг точно замерз в этот жаркий летний день, и только сердцебиение, частое, как пулеметная очередь, содрогало меня.

Что означало это сердцебиение и этот застывший мозг?

Может, тайное тайных — обиду?

Я помотала головой, положила сирень на могилу, принялась истово рвать переросшую траву вокруг холмика, стараясь возвратить ему его очертания.

Через час могила обновилась, хотя бы ненадолго, я присела в ногах у сестры. И вспомнила Марию. Здесь, так вроде бы некстати.

Что общего между ними? Одна ушла молодой, устав жить, другая — отжив за многих и за многих исполнив человеческие обязанности. Женя распорядилась собой, думая о себе, и я жалела ее, считая, что она не сумела справиться. А Мария служила кому угодно, только не себе. Милосердие и страдание. В чьей жизни чего больше?

Помилуй, Женя, я не с укором, нет!

Я обтерла рукой ее портрет, поклонилась, прощаясь.

Свидимся ли? И прости, коли что не так. Но я старалась. Не спорю, не все получилось, и Саша вышел слабее, чем надо.

Но я старалась. Прощай.

Дверь открыл Саша, он был слегка навеселе, заорал благим матом, подхватил меня так, что кости затрещали, втащил в комнату, закружил посередке и едва не уронил. Игорек хлопал в ладоши, подпрыгивал, повис на моей шее, едва Саша выпустил из объятий, кричал, подражая отцу, во весь голос:

— Бабуля! Бабуля!

Я отстраняла его от себя — разглядеть, какой стал, — прижимала снова и опять разглядывала — подрос, в новом костюмчике, клетчатом, модном, но все такой же пушистый, мягкий шарик, доверчивый и открытый. Разворачивая свертки с покупками — признаться, московскими, — я пугалась его диких восторгов, целовалась то с большим, то с маленьким, и они в конце концов устроили глупое соревнование — кто больше меня поцелует, я едва спаслась, убежала в ванную переодеться с дороги, принять душ.

Ирины не было, я не придала этому значения, тем более что Саша сразу прояснил: она в библиотеке, трудится над диссертацией. Да, диссертация не шутка, умываясь, я пожалела про себя сына: ученая жена, не фунт изюма, надо ведь соответствовать ей, — и, выйдя из ванной, спросила Александра:

— А ты не думаешь о диссертации?

Он протянул мне руки, подвигал пальцами.

— Руки, ма, руки — мой инструмент. Для диссертации нужна голова.

— Что же, ее нет?

— Есть, но очень обыкновенная! — Он схватил меня за плечи, усадил на диван. — Ну как ты там одна?

— Ничего. Скажи лучше, как ты, сын?

— Я? — спросил он растерянно и стал рыскать взглядом по комнате. Нормально. Я нормально. Получаю двести двадцать, да Ирина полторы, вот защитится, и заживем.

Он говорил как-то механически, без чувства, без живости. Радостно сменил тему:

— Квартиру-то ты не видала! Ну-ка пойдем. Игорь, давай экскурсию.

Малыш схватил меня за руку и, видно, не впервые, повел вначале на кухню — "Здесь мы обедаем!" — потом в угол, заваленный игрушками — "Здесь я ночую", — потом к дивану — "Здесь смотрю телевизор!". Квартирка была ухоженной, устроенной по образцам с ненашенских картинок, но бедноватой: желания расходились с возможностями.

Около одиннадцати пришла Ирина. Игорек все никак не мог угомониться, вертелся на кровати, услышав звонок, в одной рубашонке бросился в переднюю. Ирина было запричитала, но увидала меня, радостно всплеснула руками. Я разглядывала ее, не могла оторваться: точно сошла с картинки журнала мод — элегантная дама, наряды, которые она надевала когда-то, прошлый век, совершенно другой, провинциальный класс, настоящее наступило сейчас. Может, торопишься, одернула я себя. Но не могла не любоваться.