Ну вот. Маму увезли. Прошло сколько-то времени, и настала пора идти в баню. Машка стала отнекиваться, а Вадим ругаться. К тому времени Марья уже потеряла карточки, поэтому больших шансов доказать, что в баню можно и не ходить, у нее не было. Когда в доме тиф, есть или был, надо чаще мыться. Как можно чаще. Об этом радио все уши прожужжало. И плакаты везде висели, страшненькие такие плакаты: нарисована большая вошь и под ней черное большое слово «ТИФ».
Вадька был грамотнее Марьи, плакаты читал, и звуки радио в него тоже залетали. Поэтому он собрал мочалку, мыло — к тому же и мочалка была всего одна, и мыла плоский такой остаток, обмылок, — велел Марье прогладить утюгом трусишки да рубашки свои и Вадимовы, взял Марью за руку и силком повел в баню.
— Вы знаете, какой ужас! — причитала Марья и даже сейчас еще краснела. — Какой стыд! Вокруг одни голые мужчины! И я одна среди них! А Вадька! Ругается! И какие-то мальчишки над ним смеются.
— "Мужчины"! — передразнил ее Вадим. Первый раз я увидел, как вежливость по отношению к сестре изменила ему. Видно, это было выше его сил. — Одни старики да мальчишки!
— Какая разница! — воскликнула Марья. — В общем, я решила, будь что будет. Разделась и как в омут нырнула.
— Ну и что? — спросил Вадим голосом человека, знающего ответ. — И ничего страшного. Раз надо, так надо!
— В мойке стало легче, — согласилась Марья. — Там пар, и ничего не видно. Я прикрылась тазиком, а волосы, видите, короткие, так что на меня никто не посмотрел.
— Забились в угол! — перебил сестру Вадим. — Я ее спиной ко всем посадил. Намылил как следует. Сам воду таскал. — Он засмеялся. — Трусиха, сидела закрыв глаза. Вся тряслась от страха.
Бабушка и мама улыбались, поглядывали на меня, и я отлично понимал, почему они так смотрят. И тут мама сказала:
— Ничего особенного, Машенька. Что же делать? У нас вон Коля тоже со мной в баню ходит!
Надо же! Не смогла промолчать!
Я чувствовал, что заливаюсь горячим жаром, что лицо мое пылает, что уши, наверное, уже похожи на два октябрятских флажка.
Марья выкатила на меня свои шары. "Чего увидела-то?" — хотел спросить я. И тут Вадька воскликнул:
— Видишь, Марья!
Будто какая-то великая правда восторжествовала. А Вадька крикнул снова:
— Так она с тех пор в баню ходить не хочет!
Не успел отпылать я, залилась Машка. Покрылась даже испариной.
Ну, вот и все. Мама принялась говорить Марье, что это глупо, что в баню следует ходить постоянно, она же девочка, надо брать шкафчик в уголке, там тихо раздеваться, по сторонам не глазеть, быстро проходить в мойку и опять в уголок. Очень правильно сделал Вадик, молодец, сразу видно, что большой мальчик, сознательный человек, заботливый брат.
Наверное, она говорила такими же словами, как мама Вадика и Марьи, а может, так говорят все мамы, очень похоже объясняют разные простые вещи, и Вадим умолк, повесил голову, а из Марьиных глаз пошла капель: кап-кап, кап-кап.
Мама все это видела, но не останавливалась, говорила свои слова, считая, наверное, нужным как следует все и очень подробно объяснить, а я думал о том, что все-таки плохо быть маленьким.
Вроде ты и свободен, как все, а нет, не волен. Рано или поздно обязательно потребуется сделать что-то такое, чему душа твоя противится изо всех сил. Но тебе говорят, что надо, надо, и ты, маясь, страдая, упираясь, все-таки делаешь, что требуют.
Вот и выходят всякие глупости. Я, мальчишка, моюсь с мамой в женской бане, а девчонка Машка с братом в мужской.
Где тут истина? Где справедливость?
Ну и третье событие того вечера.
Да. Есть вещи, которые даже вспоминать противно… В общем, Вадим и Марья пошли домой, я хотел их проводить, но мама меня не пустила.
— Почему? — удивился я.
— Есть дело, — строго ответила она.
Сердце снова заколотилось неровно, с перебоями. Но что же, что означает эта странная строгость? Ждать оставалось недолго.
Едва Вадим и Марья вышли, как мама оборотилась ко мне, и я увидел, что лицо ее стало точно таким, как у гипсовой женщины с веслом в скверике у кинотеатра.
— Где! Ты! Сегодня! Был! — не опросила, а отчеканила мама.
"Откуда, откуда она могла узнать?" — думал я совершенно глупо. Будто, откуда именно она узнала, могло иметь для меня хоть какое-нибудь значение.
— Ну… — бормотал я. — Так… В общем… Мы…
Вот так я и проговорился. Так я поставил под вопрос значение Вадима в своей жизни. В маминых, конечно, глазах.
— Ах мы! — воскликнула мама. И уже не дала мне опомниться. — С Вадиком? — продолжала она, и мне не оставалось ничего иного, как послушно кивать. — И с Машей! Ну, ясное дело, и с ней. И все трое! — восклицала мама. — Прогуляли уроки!
Я помотал головой.
— Ах, не трое! Только вы с Вадимом?
Но не мог же я клеветать на невинного человека.
— Значит, с Машей! Но ведь она ходила в школу. Так!..
Даже для мамы не такая простая задача. Требуется поразмыслить. Но только мгновение.
— Сначала, — выносила она обвинение, — ты прогулял с Вадимом! — Ее глаза рассыпали громы и молнии. — А потом с Машей.
Я кивнул и кивнул еще раз. "Хорошо, хорошо, — как бы говорил я. — Но выслушай же, в конце концов. Даже злостный преступник и тот имеет право на объяснение своих действий".
Мама стояла, скрестив руки на груди, совсем как Наполеон Бонапарт. Только вот треуголки на ней не было. Ну и, конечно, брюк. А так вылитый император. А рядом с ним покорная слуга — внимательная, качающая головой, осуждающая меня бабушка.
"Да погодите вы! — встряхнулся я. — Выслушайте меня". И пролепетал:
— Мы искали еду.
— Что? — воскликнула мама.
А бабушка горестно подперла ладонью подбородок.
— Что? Что? Что? — выкрикивала мама, будто боялась, что не так меня поняла. Ослышалась. — Ты? Искал? Еду?
— Ну да! — сказал я. — С Вадиком. Достали жмых. Только он невкусный. Его надо пилить. Напильником.
Когда человека обвиняют не совсем уж напрасно, он чаще всего занимается объяснением ничего не значащих мелочей. И как правило, это только раздражает обвинителей. Маму тоже понесло. Этот жмых, которого она, может, никогда и не видала, словно свел ее с ума.
Она вдруг заговорила с бабушкой. Есть такая манера у взрослых: при тебе обращаться к другому человеку, выкрикивая всякие вопросы.
— Представляешь? — крикнула она бабушке. — Мы бьемся! Как мухи в ухе! Работаем! Не покладая рук! Экономим! Думаем о нем и на работе, и даже во сне! А он! Прогуливает уроки!
Есть еще и другой способ пытки. Обращаются вроде к тебе, а ответить не дают. Отвечают сами.
— Ты что, голоден? — спросила меня мама, но даже не взглянула на меня. — Сыт! Ты разут? Нет, обут! У тебя нет тетрадок? Есть! Тебе холодно? Ты живешь в тепле! Тогда чего же тебе надо? — воскликнула она, и я подумал, что хоть сейчас-то дадут слово мне. Не тут-то было! У мамы на все имелись свои ответы. — Хорошо учиться! — сказала она. И прошлась от стола до шифоньера. — И уж конечно! Не пропускать уроков!
Без всякого перехода Наполеон Бонапарт опустил руки и зашмыгал носом. Самый худший вид пытки — материнские слезы. Да еще из-за тебя. Я этого не мог переносить совершенно. Мне сразу хотелось в прорубь головой.
Но вот мама пошмыгала носом и произнесла уже обыкновенным, вполне маминым голосом сквозь скорые, будто летний дождь, слезы:
— Мы с бабушкой стараемся, а ты!
— Больше не буду! — искренне и даже горячо сказал я единственно возможное, что говорят в таких случаях.
— Выходит… — вдруг успокоилась мама. И дальше бухнула жуткую ерунду: — Выходит, на тебя плохо влияет Вадик!
Мне даже уши заложило от гнева.
— Как не стыдно! — крикнул я ей. Нет, не просто крикнуть такие слова маме. Да еще повторить: — Как тебе не стыдно!
Меня всего колотило! Ну, эти взрослые! Им лень поверить собственным детям. Им все кажется, будто их надуют. Трудно разве — возьми расспроси по шажочку каждый час целого дня. Попробуй понять! Раздавить легче всего. Попробуй понять, вот что самое главное. И потом, почему надо думать, будто дети хуже всех? Так и рвутся к беде, к гадостям, так и рвутся натворить каких-нибудь позорных безобразий.