Изменить стиль страницы

Всякая политизированность опасна, а озлобленная политизированность российского человека к тому же бесплодна. «Все сволочи, все холопы, все лодыри…» На таких людях и держится деспотия. Держится криво, потому что психология эта кривая, национализм этот неполноценный (и слава Создателю!), но криво бывает очень долго. История реальна, потому что она всегда стоит перед риском ирреальности. История не всегда есть — во всяком случае, события не всегда интересны, а история есть лишь то, что интересно. Ну кому интересна история протестантских конфессий, принявших нацизм и развесивших в своих церквах знамёна со свастикой? А ведь эти протестанты активно вели воскресные школы, издавали набожные книги, благотворительностью занимались. Не только протестанты, но и католики, и православные в Германии тоже интересны лишь настолько, насколько были против Гитлера… Надо смириться с тем, что и наша история может быть нулевой — хотя воскресные школы есть, книги вовсю издаются, конференции проводятся, дела милосердия творятся. Тогда появится стремление уйти от нуля.

РАВНЯЙСЬ, СМИРНО, ВОЛЬНО!

Три слова, три строевых команды, а жизнь вполне ими исчерпывается. Пока растём, равняемся — на родителей, на учителей, на товарищей. Потом наступает пора смотреть вперед, подтягиваться и тянуться, напрягаться, и только в самом конце расслабляешься, хотя бы и не хотел этого.

Любопытно, что те же команды исчерпывают и духовную жизнь, но поскольку духовная жизнь — духовная, в ней можно одновременно делать то, что никак невозможно делать одновременно физически. Нужно равняться: на заповеди, на святых, на ближних, на тех, кто дольше тебя живет в причудливом мире веры, да и на тех, кто молокососнее тебя и даже грешнее тебя, а все-таки равняться. В самом простом смысле слова: не мозолить глаза окружающим и видеть не только ближнего, но и соседа ближнего, и так дальше, до самого горизонта. Нужно обнаружить связь между «смирно» и «смиренно» и научиться быть одновременно и смирным, и смиренным, и вольным стрелком.

Поскольку же духовная жизнь все-таки не только духовная и совершается в пространстве-времени, где довольно много толкается народу, постольку сразу начинаются расхождения и недоразумения. «Воля» — это «свободно» или как? В русском языке, как и во многих европейских, воля отдельно, а свобода отдельно. Английская «фридом», как и русская «воля», более личная, более своя, а «либерти» — свобода политическая. Французские «либертены» потому и были революционерами, что пытались увязать личную вольную жизнь с политическим измерением свободы.

«Воля», «фридом» — все это коренное кочевническое, когда свободен был тот, у кого было поле, очень свободен был тот, у кого было очень большое поле — так, чтобы встать, окинуть его взглядом и не упереться в землю соседа, а чтобы до горизонта только ты. Вот это и есть «находиться на воле», это когда ты выбираешь, куда двигаться («воля» и восходит к древнеиндийскому «отбор», «выбор»).

Даже когда «воля» сужена приставкой «при» («приволье»), она безгранично шире «раздолья», потому что «дол» все-таки долина среди гор, заведомо ограниченное пространство. А «свобода» — это всегда штука политическая, а «полис» — это город, это вечная сутолока, улицы, в лучшем случае, площади, забитые народом, тут нет воли, а есть только бесконечное лавирование и искусство двигаться так, чтобы тебя не задавали и чтобы ты не задавил. Славянское «свобода» от «свой», и имеется в виду не то, что вы подумали, а «свой род», и древнеиндийское «сабха» — «собрание» — здесь же, и свободный человек всегда определяется по отношению к другому человеку, а «воля» — она и в одиночестве воля, и именно в одиночестве больше всего и воля.

Разница между вольным человеком и свободным такая же, как между юлой и шестеренкой в часах. Сходство, кстати, тоже налицо: оба должны крутиться. Кто бездвижен, для того все эти тонкости имеют чисто академический интерес, и ужасно много людей, которые беспокоятся о свободе чисто академически, не ощущая ее производности от творчества.

Самое же капитальное недоразумение, конечно, то, что в русском языке (а значит, в немалой степени и в жизни) «воля» как свобода ощутимо отлична, если даже не противоположна «воле» как энергии. Безвольный Обломов имеет столько воли, сколько вовек не переварить. Волевой же человек не столько защищает свою свободу, сколько повелевает другими, ущемляет их волю и их свободу.

В русском языке «я желаю пойти» — очевидная калька с французского или английского, где будущее время всегда образуется элементарно: «Моя воля в том, чтобы пойти». Правда, по-русски тоже можно сказать: «Я волен пойти». Но ведь это же означает всего лишь, что я волен пойти, а волен и не пойти, как волен сделать или не сделать еще тысячу вещей. Лежу на диване и волен пойти, выпить, поспать, побегать. А вот так сказать «я волен пойти», чтобы звучало: «Иду на вы», — никак не получается.

Не случайно же кажется дико и странно, когда папа Иоанн XXIII в своем дневнике размышляет о Сердце Христовом, в частности, как о символе воли. И это не означает, что у западного человека любовь где-то еще, помимо сердца. Нет, у него в сердце и воля, и любовь. Какому русскому придет в голову отождествлять сердце и волю, любовь и волю? Уж скорее кулак — символ воли. Мы и свободу всё норовим определить как соотношение между моим кулаком и лицом ближнего. Ну как может быть символом воли сердце, если оно в русском языке вроде дивана — «мне легло на сердце». Любовь у нас может быть диванной, обломовской, безвольной — что не мешает ей, однако, быть привольной. Этим и спасаемся: прислониться к чужой воле, и важно только не ошибиться, к чьей.

НЕ УЧИТЕ МЕНЯ ЖИТЬ

Каменные доски, на которых были высечены десять заповедей, изображают по традиции в виде двух пластин. Первые пять заповедей говорят об отношении людей к Богу, а вторые об отношении людей к людям, а впрочем, и к нелюдям («не убий» — это ведь именно об отношении к тем, кого мы считаем «нелюдью»).

Симметрия заповедей, впрочем, объясняется не столько тем, что в мире торжествует принцип парности/четности, Богу противостоит человек, и так далее, а как раз тем, что нет никакой особой парности. С приходом Христа, во всяком случае, обнаружилось, что отношение к человеку вполне может быть именно отношением к Богу.

Поэтому правда не в том, чтобы восточную грубость заменить западной цивилизацией, в том, чтобы увидеть кошмарную вещь: между Востоком и Западом нет никакого расстояния, промежутка нет.

Салтыков-Щедрин правильно издевался над географией, по которой Россия стоит на рубеже между отдаленным Западом и не менее отдаленным Востоком. Между Востоком и Западом расположены Польша, Австрия, Чехия, Венгрия, Германия. Мы же расположены между отдаленным Западом — Европой и еще более отдаленным Западом — Америкой.

Эта простая истина до революции была затушевана тем, что самой Америки еще не было — Америки как символа, Америки как сверхдержавы, Америки как оплота свободы и демократии. С революции до перестройки оппозиция «Европа-Америка» была задернута железным занавесом. А чуть капнуло свободы, и обнаружилось: есть два Запада и разница между ними не меньше, чем между Востоком Ксеркса и Востоком Христа.

Духовные закономерности затенены географическими случайностями. Если бы духовный мир отражался на расположении континентов, то Новый Свет вытягивался бы на земном шаре не с юга на север, а с востока на запад, и Латинская Америка была бы Восточной Америкой, Северная Америка была бы Западной Америкой, а Евразия бы лежала под ними. Тогда бы все точно соответствовало реальности культурной и экономической: Западная Европа была бы парной «Западной Америке», Восточная Европа — «Восточной Америке». С Латинской Америкой нас роднит и духовная традиция (у них господствует католическая иерархия, у нас — православная, но главное то, что есть господствующие, в отличие от «Западной Америки»), и экономическая (коррупция, лжекапитализм, квазидемократия).