Изменить стиль страницы

Фонвизин закончил латинскую школу дворянской гимназии. На склоне дней, вспоминая пережитые годы, он говаривал, что учились в его время весьма беспорядочно, ибо, с одной стороны, причиною тому была ребяческая леность, а с другой — нерадение и пьянство учителей. Лишь профессор Шаден отлично преподавал курс логики на латинском языке, объяснения его были внятны, и ученики знали предмет. О других иностранных профессорах, к сожалению, сказать этого нельзя. Например, Филипп-Генрих Дильтей был одним из тех иностранцев, которые прибыли в Россию за легкими деньгами. Тиролец по происхождению, он служил адвокатом и через своего родственника получил приглашение занять кафедру права в Московском университете. Профессорского жалованья — 600 рублей в год — ему показалось мало, и Дильтей взялся за частные уроки. Он преподавал что угодно — географию, универсальную историю, геральдику, юриспруденцию и даже греческий язык.

Учитель Новикова во французском классе Николя Билон был в некотором роде человеком знаменитым, ибо его денежные затруднения послужили поводом для сенатского указа.

Билон занял деньги у московских ростовщиков по двум векселям — жалованье учителям младших классов полагалось небольшое, всего сто двадцать рублей в год, — и к сроку отдать не сумел. Городской магистрат посадил его в долговую тюрьму. Это было нарушением университетских прав — членов ученого корпуса мог судить только суд их товарищей.

Директор тотчас донес о таковом происшествии куратору Шувалову, а тому не составило большого труда добиться от Сената нового указа в поддержку университетских привилегий. 22 декабря 1757 года указ этот разослали во все судебные места, чтобы после никто неведением отговариваться не мог.

Во втором классе Билон отметил Новикова в числе самых лучших учеников. Университетская газета «Московские ведомости» печатала списки студентов и учеников гимназии — награжденных, переводимых из класса в класс и отчисленных. В номере газеты за 12 мая 1758 года Новиков увидел свое имя на газетной полосе.

4

В декабре 1759 года директор университета Иван Иванович Мелиссино — Аргамаков умер, пробыв лишь два года в своей должности, — отправился в Петербург. С собою он взял десять учеников гимназии, чтобы представить их куратору Шувалову и похвастаться плодами университетского просвещения.

Среди избранных были братья Денис и Павел Фонвизины. Они пробыли в столице несколько недель. Возвратившись в Москву, Денис Фонвизин с увлечением рассказывал приятелям о виденных им чудесах, о настоящем театре и об актерах, с которыми он свел знакомство.

— И вот директор повел нас к Шувалову, — говорил Фонвизин. — Вельможа принял всех весьма милостиво, а меня оглядел особо и подвел за руку к человеку, в котором угадал я кого, как вы думаете?

— Графа Разумовского, — ответило несколько голосов.

Фонвизин засмеялся.

— Видно, что вы далеко от столицы живете и по-деревенски судите. Разумовский никогда к Шувалову не поедет, ведь они…

Фонвизин оглянулся и приложил к губам палец.

— Словом, не угадали, и больше пытать не буду. Меня представили Ломоносову.

— Ты видел самого Ломоносова! — воскликнул Новиков.

— Как вижу тебя. А что ж тут диковинного? — Фонвизин прикрыл свою гордость небрежным тоном. — Он спросил меня, чему я учился. «Латыни», — ответил я. Тут начал он говорить о пользе латинского языка с превеликим красноречием.

— Латинский язык, спорить нечего, нужен, — сказал Новиков, — но и русскому не худо бы нам учиться побольше. Стыдно не знать отечественного наречия.

— В Петербурге, — возразил Фонвизин, — говорят по-французски, вернее, стараются говорить. Мы были с директором во дворце. Везде сияющее золото, огромная музыка, люди в голубых и красных лентах — первые чины империи. А в разговоре все с русского на французский перескакивают.

— Я бы, кажется, вовек из дворца не ушел, — мечтательно сказал Василий Рубан. Он был беден, учился в разночинской гимназии на своем коште с превеликим усердием, а в свободное время пробовал сочинять стихи.

— Французский-то язык и у нас, на Москве, в ходу, — заметил Новиков. — Плохо то, что рядом с ним и русский коверкают. Щеголи и модницы говорят на своем языке, чему не у Ломоносова учивались. Намедни слышал я разговор. Жаловалась госпожа на мужа — любит он ее, а это, мол, неприлично… «Муж, — говорит, — расстроен от жены, это-де, радость, гадко. Как привяжется он ко мне со своими декларасьонами да клятвами в любви, я сперва прошу его отцепиться, а после резонирую, что стыдно и глупо мужу быть влюбленным в свою жену. Он не верит, и мне одно средство — упасть в обморок». В модном языке есть и русские слова, да в каком-то другом значении. Маханье, например, — что такое?

— Ну, это просто, — ответил Павел Фонвизин. — Махать за кем — ухаживать, строить куры.

— Какие еще куры? — спросил Рубан.

— Это слово из женского щегольского наречия, — пояснил Павел Фонвизин. — По-французски faire la coure — то есть влюбляться, ухаживать. Теперь все чаще так говорят, скоро мы к такой речи привыкнем.

— И сами так изъясняться будем? — спросил Новиков. — Уволь, братец, от столь мрачных предвещаний. Русский язык надобно нам беречь и правильные его образцы распространять печатно, чтобы читатели их запоминали и от писателей доброму бы научались.

— Какие у нас писатели? — с горечью сказал Рубан. — Кто может на рифмах связать «байка, лайка, фуфайка», тот уже печатает оды, трагедии, которые полезно читать лишь тому, на кого рвотное лекарство не действует.

— Ты, наверное, про свои стихи говоришь? — спросил Павел Фонвизин.

— Не задирайся, Павел, — остановил брата Денис Фонвизин. — И ты, Василий, не горячись, шутка — не обида. Лучше послушайте, какую вам скажу новость. Директор наш говорил Шувалову, будто Московский университет начинает выпускать свой журнал.

— Об этом и здесь молва идет, — сказал Новиков. — Пример Александра Петровича Сумарокова и журнала его «Трудолюбивая пчела» ободряет наших начальников, особливо асессора Хераскова, — ведь он и сам пишет немало.

— Херасков — господин весьма скучный, — сказал Фонвизин. — Таким будет и журнал его. А мне подавай остроты и соли!

— Тогда читай Сумарокова, — посоветовал Новиков и наставительно прибавил: — Каждый писатель должен иметь два предмета: первый — научать и быть полезным, и второй — увеселять и быть приятным. Но тот писатель будет превосходнее, который сумеет оба эти предмета совокупить во единый.

— И это все, что ты видел в столице? — спросил Фонвизина Рубан.

— Вы мне сказать не даете главного! Ничто в Петербурге так меня не восхищало, как театр. Ведь я увидел его в первый раз! Играли русскую комедию «Генрих и Пернилла». Актер Шуйский так своими шутками смешил, что я хохотал до упаду. Комедианты были вхожи в дом дядюшки моего. И я свел знакомство с Федором Григорьевичем Волковым, первым актером российского театра. Видел я и Ивана Афанасьевича Дмитревского на сцене, случалось говорить с ним. Вот прямо редкие люди — умные, честные, знающие!

— Что же тебя удивило? — спросил Новиков. — В каждом сословии есть умные люди. Не на одних дворянах свет клином сошелся.

— Я так и не думаю, — обиженно сказал Фонвизин.

— А я знаю об этом, — сказал Новиков, и тема разговора была исчерпана. Ученики разошлись по классам.

При университете в доме у Воскресенских ворот два немца Вевер и Школарий, содержали книжную лавку, единственную в Москве, и Новиков любил туда захаживать. На прилавках и полках там располагались книги, глобусы, математические инструменты, ландкарты. Книги были немецкие и французские — русских изданий выходило еще немного.

Вевер иногда заказывал студентам университета переводы иностранных книг и потом печатал их. Денис Фонвизин рассказывал, что перевел для него басни датского писателя Гольберга, за что получил на пятьдесят рублей книг, и звал посмотреть соблазнительные эстампы, уверяя, что картинки всем, кто видел, очень нравятся. Новиков смотреть эстампы не пошел, но долго толковал с Вевером, расспрашивая, где он печатает книги, хорошо ли они покупаются, какие больше приходятся на вкус публике и сколько дохода могут принести.