— Позвольте… — вспылил было граф Стоцкий.
— Мы говорим по душе… — успокоил его Николай Герасимович.
— Это другое дело…
— Это вам невыгодно, и я это понимаю… Но есть другое средство, при котором вы останетесь по-прежнему его другом, наставником, покровителем, и даже он и его капитал будут всецело в ваших руках.
— Какое же средство?
— Не спешите… Я сейчас сообщу его вам… Вы друг и его отца?
— Да, мы хорошие…
— Вас связывают с ним некоторые его старческие грешки… Вы не будете отрицать этого?
— Нет.
— При таких отношениях вы можете ему по-дружески намекнуть, что поведение его сына внушает вам опасение даже за его личное состояние и, между прочим, вскользь заметить, что и недавняя растрата дело рук его сына, а не Сиротинина… При этом вы возьмете с него честное слово, что это останется между вами… При ваших отношениях он просто побоится нарушить это данное вам слово.
— Но где же доказательства?
— Чудак вы человек! Я не хочу думать, чтобы вы не понимали, вы притворяетесь…
— Клянусь, не понимаю.
— Кто теперь заведует кассой?
— Сын…
— И она теперь вся в целости и сохранности?
— Не знаю…
— Полноте… Очень хорошо знаете… Ведь жизнь тробует денег, а откуда же взять их молодому Алфимову, которому скряга-отец не дает даже распоряжаться его собственным капиталом, как не из кассы конторы.
— Он делает займы…
— Но их приходится покрывать… За них приходится платить проценты.
— Это верно… Что же дальше?
— Шепните старику, чтобы он теперь проверил кассу… Когда обнаружится, что кассир-сын также не из аккуратных, то старик, вследствие истории с ключем, поймет, кто виновник и первой растраты и, конечно, сейчас же подаст заявление следователю…
— Но Иван не сознается в первой растрате…
— Вот тут-то и будет ваше дело по-дружески объяснить ему, что семь бед — один ответ, да и что ответа-то для него никакого не будет…
— Отец его выгонит…
— Но отдаст его капитал, за вычетом растраченного.
— Это, действительно, мысль.
— Вот видите, вместо того, чтобы вы делали мне одолжение, я оказываю вам услугу… Вам выгодно будет исполнить мою просьбу, притом вы приобретете во мне друга юности, который громко везде будет именовать вас графом Стоцким.
— Приобрести такого друга, как вы, приятно при всех обстоятельствах, выгодных и невыгодных… — любезно, но уклончиво сказал граф Сигизмунд Владиславович.
— Значит, по рукам… — протянул ему руку Николай Герасимович.
— Я согласен и сделаю все, как вы проектировали.
— Только поскорее… Надо начать с сегодняшнего дня…
— С сегодняшнего дня?
— Непременно… Вы, может быть, не сидели в этом милом здании на Шпалерной, а я сидел и должен вам сказать, что там очень скучно…
Савин засмеялся.
— Думаю, что невесело…
— Так значит, там скучно и Сиротинину, и надо поскорее его оттуда вызволить…
— Хорошо, я сделаю это сегодня же.
— Отлично, вот так-то мирком, да ладком, по старой дружбе… А пока честь имею кланяться.
Савин стал прощаться.
— До свиданья, до приятного свиданья… — крепко пожал ему руку граф Стоцкий и проводил его до передней.
Когда Николай Герасимович ушел, Сигизмунд Владиславович возвратился к себе в кабинет, весело потирая руки. План Савина понравился ему самому.
XIV
НА МЕСТО
Иван Корнильевич Алфимов был сам накануне сознания во всем своему отцу.
Тяжелые дни переживал этот, еще в сущности неиспорченный, безвольный, запутавшийся в расставленных ему жизненных сетях молодой человек.
Все, казалось, сошло с рук так, как предсказал граф Сигизмунд Владиславович Стоцкий. Подозрение в растрате не коснулось его, виновник был найден, признан за такового общественным мнением и сидел в тюрьме.
Отец оказывал ему полное доверие и зачастую даже не делал вечерних проверок кассы.
Он мог черпать из нее широкою рукою и черпал действительно.
Все, казалось, по выражению его друга и руководителя графа Стоцкого, «обстояло благополучно», а между тем сам Иван Корнильевич ходил, как приговоренный к смерти, и только при отце и посторонних деланно бодрился, чтобы не выдать себя с головою.
Впрочем, от ястребиных глаз Корнилия Потаповича не скрылось угнетенное состояние его сына.
— Что ты стал, словно мокрая курица? — заметил ему он. — Втюрился, что ли, в какую бабу, так скажи, мигом обвенчаю, если мало-мальски подходящая, для нас с тобой этот товар не заказан, дорогих нет, всяких купим.
— Нет, я ничего, папа, так, вся эта истовия подействовала на меня неприятно…
— Это с Сиротининым-то?.. История, действительно, неприятная… Но зато урок, родному отцу сыну верить нельзя… Вот какие времена переживаем… Вот что…
Корнилий Потапович вышел из помещения кассы, где происходил этот разговор.
Это было как раз на другой день после того, как молодой Алфимов виделся с Елизаветой Петровной Дубянской у Селезневых.
Иван Корнильевич не помнил, как он вышел из их квартиры. В глазах у него было темно, ноги подкашивались.
Он с трудом уселся в ожидавшую его у подъезда пролетку.
— Домой! — как-то машинально сказал он кучеру, хотя ему было необходимо в тот вечер заехать в несколько мест.
«Вот как она его любит… В Сибирь за ним идти готова, — неслось в его голове. — Не верит в его виновность и считает виновным… меня…»
Невыносимой болью сжалось его сердце.
Чтобы забыться, чтобы уйти от этих преследующих его видений, он начал пить и проводить бессонные ночи за игорным столом, а для этого необходимы были деньги — они были под рукой, в кассе конторы.
Рука протягивалась — деньги брались, не давая забвения, а лишь все глубже и глубже засасывая молодого человека в жизненный омут.
С вечно тяжелой, отуманенной головою он, однако, не мог отделаться от преследующих его видений. Дубянская и Сиротинин стояли перед ним, и на устах обоих он с дрожью читал страшное слово: «Вор!»
Деньги были необходимы несчастному не на одни кутежи и игру. Граф Стоцкий требовал от него периодически большие суммы, чтобы, как он выражался, заткнуть горло ненасытной Клавдии — этой, как, вероятно, помнит читатель, приманки для молодого Алфимова, отысканной с непосредственной помощью полковницы Усовой.
Чтобы дать первые две тысячи рублей, и было совершено Иваном Корнильевичем первое заимствование из кассы конторы, начало растраты, за которую сидел теперь Сиротинин в доме предварительного заключения.
Граф, по его собственным словам, спас от нее своего друга, удалив ее в Москву и пообещав от лица молодого Алфимова ей золотые горы.
— Такая упорная девчонка, — заметил Сигизмунд Владиславович, — насилу уломал, может наделать больших бед.
С этого времени начались периодические требования Клавдии Васильевны Дроздовой денег через графа Стоцкого.
Последний пугал молодого Алфимова перспективой скандала, и деньги давались ему для пересылки «ненасытной акуле», как называл граф молодую девушку.
Надо ли говорить, что ни одной копейки из этих денег не получила Клавдия Васильева Дроздова?
Граф Стоцкий ограничился сообщением Капитолине Андреевне, что Клавдия надоела Ивану Корнильевичу и было бы удобнее, если бы ее она к себе не принимала.
— Он влюбился, ему не до нее и даже теперь будет неприятно с нею встречаться, — заметил он, — это и к лучшему, он будет играть.
Полковница Усова, получавшая процент с выигрыша, ничего не имела против изменившихся вкусов молодого человека, тем более, что ей все равно было: тем или другим способом получать прибыль.
Белокурая Клодина была бесцеремонно удалена и более не появлялась в гостиных Капитолины Андреевны.
Между тем молодая девушка действительно серьезно привязалась к Ивану Корнильевичу и заскучала в разлуке с ним, но женская гордость не позволяла ей искать свидания со своим бывшим обожателем.
К тому же над бедной девушкой разразилась вскоре и другая беда, а именно, ее мать умерла от разрыва сердца.