Затем Дженнингс встретился с человеком, которого теоретически наметил как ключевого свидетеля — и во многом потому, что он тоже казался врагом, хотя ему полагалось быть другом. Питер, сын. У сержанта был доступ к досье, которое официально не существовало. В нем Питер почти не упоминался, если не считать указания, чей он сын. Он был помечен как «неопределенный Н.Л. (новый левый); интерес скорее эмоциональный, чем интеллектуальный, далеко не закоренелый». Эпитет «временно розовый», на чем упоминание о нем завершалось, нес — в странной манере тех, кто так предан антисоциализму, что готовы во имя его шпионить (то есть притворно выступать за дело, которое ненавидят), — очень четкий душок подлинно марксистского презрения.

Сержант встретился с Питером в найтсбриджской квартире. Он унаследовал что-то от высокого роста и красоты своего отца и словно бы ту же неспособность улыбаться. Он с несколько подчеркнутым пренебрежением относился к роскошной обстановке квартиры и не скрывал раздражения, что вынужден снова повторять надоевшую историю.

Сам Дженнингс был практически вне политики. Он разделял общее (а также его отца) мнение, что полиции легче работать при консервативном правительстве, и презирал Вильсона. Но Хит ему нравился немногим больше. Гораздо сильнее, чем он ненавидел обе партии, ему претили политические игры как таковые: постоянная ложь и затушевывание, мелочное набирание очков. С другой стороны, он не был такой уж фашистской свиньей, какой, как ему вскоре стало ясно, его считал Питер. По идее, он уважал надлежащие процедуры, правосудие, пусть даже оно ни разу не подверглось проверке, и ему активно не нравилась физическая сторона полицейской работы, случаи откровенного насилия, о которых он слышал и которых раза два был очевидцем. В сущности, жизнь представлялась ему игрой: ты играешь в нее главным образом ради себя и лишь случайно из чувства долга. Быть на стороне закона входило в правила, а не являлось нравственным императивом. А потому он сразу же почувствовал антипатию к Питеру не столько по политическим причинам, сколько по всяким неясным — и социальным, и связанным с ведением игры… Так парадоксально ненавидят противника и за нечисто присвоенные преимущества, и за бездарное их использование. Дженнингс выбрал бы тут просто словечко «пустышка». Он не проводил различия между пренебрежением к полиции, заимствованным у левого крыла, и наследственным, классовым. Дженнингс видел только пренебрежение, и в отличие от сидящего напротив него молодого человека умел куда лучше скрывать подобное чувство.

Вопрос об ужине вечером в четверг возник словно бы случайно. Питер позвонил отцу около шести сказать, что все-таки не приедет в Холл на уик-энд. Его отец предложил, чтобы они поужинали вечером вместе и чтобы он привел Изобель. Филдинг намеревался лечь пораньше и не собирался оставаться с ними дольше двух часов. Они позвали его в новый кебаб-хаус на Шарлотт-стрит. Ему нравилось иногда «знакомиться с трущобами» в их обществе, так что в подобном ужине ничего необычного не было. Он выглядел совершенно нормально — в своей «обычной роли любезной многоопытности». Спорить о политике они прекратили «давным-давно». Говорили они о семейных делах. Об Уотергейте. По отношению к Никсону его отец принял позицию «Тайме» (что его «несправедливо подвергли импичменту за действия других»), но он не собирался серьезно защищать администрацию Белого Дома. Изобель рассказала про сестру, которая вышла замуж за готового прославиться, но пока обнищалого французского кинорежиссера, и ожидала ребенка. Ужасы родов по ту сторону Ла-Манша позабавили Филдинга. Ни о чем серьезном они не говорили, и не было ни малейшего намека на то, что произошло днем в пятницу. Они ушли все вместе около десяти часов. Его отец взял такси (и поехал сразу домой, согласно свидетельству ночного швейцара), а они пошли на ночной сеанс в кинотеатр па Оксфорд-стрит. Когда они пожелали ему доброй ночи, ничто не указывало, что прощание это было последним.

— Вам когда-нибудь удавалось переубедить вашего отца? В те дни, когда вы еще с ним спорили.

— Нет.

— Он когда-либо колебался в своих убеждениях? В каком-либо смысле устал от политической жизни?

— Хотя это может показаться невероятным, но нет.

— Но он знал, что вы ее презираете?

— Я всего лишь его сын.

— Его единственный сын.

— Я перестал пытаться. Бессмысленно. В результате только возникли новые табу.

— А какие еще табу у него были?

— Пятьдесят тысяч. — Питер скользнул глазами по комнате. — Все что угодно, лишь бы заслониться от реальности.

— Ведь все это когда-нибудь будет вашим?

— Там посмотрим. — Он добавил: — Захочу ли я.

— А были табу в связи с сексом?

— Каким его аспектом?

— Он знал, какие у вас отношения с мисс Доджсон?

— Бога ради!

— Извините, сэр. Я просто пытаюсь выяснить, не завидовал ли он им?

— Мы никогда об этом не говорили.

— И у вас не сложилось никакого впечатления?

— Она ему нравилась. Хотя она не совсем из того ящика и все прочее. И под табу я не подразумевал требование, чтобы его сын…

Сержант поднял ладонь.

— Извините. Вы меня не поняли. Могла ли его привлечь девушка ее возраста?

Питер посмотрел на него, потом перевел взгляд на свои растопыренные ноги.

— У него не было нужной смелости. И воображения.

— Или потребности? Брак ваших родителей был очень счастливым, не так ли?

— Следовательно, вы так не думаете.

— Вовсе нет, сэр. Я просто спрашиваю вас.

Питер снова посмотрел на него долгим взглядом, затем встал и отошел к окну.

— Послушайте… Ну хорошо. Возможно, вы не представляете себе, в какого рода мире я рос. Но главный его принцип — никогда, никогда, никогда не показывать, что ты чувствуешь на самом деле. Думаю, мои мать и отец были счастливы вместе. Но я не знаю. Вполне возможно, что они за сценой уже много лет кричали друг на друга. Возможно, он имел связь с любым числом женщин. Я так не думаю, но я, честно, не знаю. Потому что таков мир, в котором они живут и должен жить я, когда я с ними. Вы же притворяетесь, верно? Вы же не показываете правды, пока мир не ломает ее пополам у вас под ногами. — Он отвернулся от окна. — Расспрашивать меня об отце бессмысленно. Вы можете сказать мне про него что угодно, а я не вправе ответить категорично: это неправда… Я думаю, что он был во всем таким, каким он притворялся внешне. Но поскольку он — то, что он есть и… Я просто не знаю, и все.

Сержант помолчал.

— Ретроспективно… вы думаете, он весь вечер накануне обманывал вас?

— Это же не было полицейское дознание, черт побери! Я не анализировал.

— Ваша мать настояла в очень высоких сферах, чтобы мы продолжали розыски. А у нас для них очень мало материала.

Питер Филдинг испустил глубокий вздох.

— Ну хорошо.

— Идея жизни как притворства — вы когда-нибудь замечали, что ваш отец придерживался этого мнения?

— Ну, возможно, в смысле правил вежливости. Иногда. Все эти нестерпимые любители разглагольствовать, общество которых ему приходилось терпеть. Пустая болтовня. Но гораздо чаще он получал от этого большое удовольствие.

— Он никогда не давал понять, что предпочел бы жизнь свободную от этого?

— Без людей, которых можно использовать? Вы шутите.

— Он никогда не казался разочарованным, что его политическая карьера не достигла большей высоты?

— Тоже табу.

— Он намекнул на что-то подобное кое-кому в Палате Общин.

— Я же не сказал, что это маловероятно. Он часто пускал в ход фразу, что заднескамеечники — это становой хребет Парламента. Меня она не убеждала. — Он вернулся и снова сел напротив сержанта. — Вам не понять. У меня всю жизнь было так. Личины, которые ты надеваешь. Для встреч с избирателями. Для влиятельных людей, от которых тебе что-то нужно. Для старых приятелей. Для семьи. С тем же успехом можно расспрашивать про актера, которого я видел только на сцене. Я не знаю.

— И у вас нет теории о последней личине?