Изменить стиль страницы

Бывали там еще бедняки-нищие, которые в дни заупокойных поминовений получали пиво и еду, согласно завещаниям богатых людей. Да и вообще они почти ежедневно приплетались в Рейн, усаживались закусывать у стенки поварни и останавливали выходивших во двор монахинь, чтобы потолковать с ними о своих горестях и немощах. Больные, калеки и прокаженные сменяли друг друга. Страдавших проказой было особенно много, но, по словам фру Рагнхильд, так всегда бывало на побережье. Приходили издольщики просить о вcяческих льготах и отсрочках платежей; у этих тоже находилось что порассказать о своих невзгодах и трудностях. Чем более жалкими и несчастными были эти люди, тем более откровенно и бесстыдно делились они с сестрами-монахинями своими делами, причем они охотно винили других в своих несчастьях, а на языке у них всегда были елейные речи. Не мудрено, что в часы отдыха и в часы работы в ткацкой монахини много говорили о жизни этих людей, а сестра Турид даже однажды проболталась Кристин, что во время совещаний в монастырском совете о торговых сделках и тому подобных делах беседа монахинь часто сворачивала на пересуды о людях, замешанных во всем этом. Из слов сестер-монахинь Кристин могла понять, что обо всех делах, о которых им доводилось судачить, они слышали только из уст самих этих людей, да еще знали кое-что от братьев-бельцов, бывавших внизу, в долине. Хвалили ли люди самих себя, порочили ли своих соседей, монахини одинаково верили всему. И тогда Кристин с досадой вспоминала о всех тех случаях, когда ей приходилось слышать, как безбожные братья-бельцы и даже нищенствующий монах брат Арнгрим называли женские монастыри гнездом сплетен, а сестер обвиняли в том, что они с жадностью внимают всяким слухам и непристойным речам. Даже те самые люди, что приходили в монастырь и протрубили своей болтовней уши фру Рагнхильд или какой-нибудь из сестер, если им удавалось вовлечь ее в разговор, порицали монахинь за то, что те беседовали между собой о жалобах, доносившихся до них из того мира, от которого они сами отреклись. Это казалось ей похожим на россказни о привольной жизни обитательниц монастыря – их распускали люди, не раз получавшие из рук сестер-монахинь лакомые куски и ранний завтрак, в то время как сами служительницы бога говели, бодрствовали, молились и работали, прежде чем встретиться в трапезной для первого торжественного принятия пищи.

И потому все время до своего пострига Кристин с душевным благоговением служила сестрам. Она думала, что хорошей монахиней ей, видно, никогда не стать – для этого она слишком расточила свои способности к сосредоточенности и к благочестию, но она постарается стать столь смиренной и твердой в воле, насколько хватит милости божьей.

Дело было в конце лета 1349 года; два года она жила уже в Рейнском монастыре, и к рождеству ей предстояло пострижение в монахини. Она получила радостную весть о том, что оба ее сына будут сопровождать аббата Юханнеса в Рейн, когда тот прибудет к торжественному обряду ее посвящения. Услыхав о намерении своей матери, брат Бьёргюльф сказал:

– Сон мой сбывается – в этом году мне дважды снилось, что мы оба свидимся с нею до рождества – хотя в точности так, как мне привиделось, оно не может быть, потому что во сне я видел ее воочию.

Брат Никулаус тоже был очень рад. Но одновременно дошли до нее и другие, не столь утешительные вести о нем. Он учинил насилие над несколькими крестьянами у Стейнкера. Крестьяне эти вели с монастырем тяжбу о праве на рыбную ловлю, и когда однажды ночью монахи застали их за опустошением монастырского садка с лососями, брат Никулаус отколотил одного из них, а другого сбросил в реку и тут же тяжко согрешил, осквернив свои уста проклятием.

VII

Спустя несколько дней Кристин вместе с другими монахинями и сестрами-белицами отправилась в сосновый бор за древесным лишайником для приготовления зеленой краски. Лишайник этот встречается довольно редко и растет большей частью на поваленных деревьях и сухих ветвях. Женщины быстро разбрелись по лесу и в тумане потеряли друг друга из виду.

Уже много дней стояла эта странная погода – затишье, густой туман, который хотя и рассеивался иногда над долиной, но по-прежнему сохранял у моря и над горами свой диковинный свинцово-синий оттенок. Иногда туман переходил в моросящий дождик, а иногда погода прояснялась настолько, что сквозь клубы тумана беловатым пятном просвечивало солнце. Но в воздухе все время стояла поразительно тяжелая, банная духота – это было необычным здесь, у фьорда, тем более в такое время года, за два дня до рождества богородицы. Так что в народе только и разговоров было, что о погоде, и все дивились, что бы все это значило.

Кристин покрывалась испариной в этой мертвой, влажной духоте, а мысль о полученных ею вестях о Ноккве не давала свободно дышать. Она вышла на опушку леса, подошла к изгороди у дороги, ведущей к морю, и, пока она стояла там, соскабливая красильный мох с ограды, в тумане появился отец Эйлив, едущий верхом в сторону монастыря. Он придержал коня, сказал несколько слов о погоде, и постепенно они разговорились. Кристин спросила священника, не известно ли ему что-нибудь об этой истории с Ноккве, хотя и знала, что спрашивает зря. Отец Эйлив всегда делал вид, будто он ничего не знает о внутренних делах монастыря в Тэутре.

– По-моему, Кристин, тебе нечего бояться, что из-за этого дела он не приедет сюда зимой, – сказал священник. – Этого, верно, ты и опасаешься?

– Я опасаюсь большего, отец Эйлив. Я боюсь, что Ноккве никак не годится в монахи.

– Ты считаешь себя вправе судить о подобных вещах? – нахмурив брови, спросил священник.

Потом он спешился, привязал коня и перегнулся через изгородь, пристально и испытующе глядя на Кристин. Она сказала:

– Боюсь, что Ноккве тяжело подчиняться орденской дисциплине. Он ведь был так молод, когда вступил в монастырь! Он не знал, от чего отрекался, и не ведал своего собственного нрава. Но все, что произошло в те годы, когда он только подрастал, – потеря отцовского наследства, вечные раздоры между отцом и матерью, окончившиеся смертью Эрленда, – было причиной того, что он утратил охоту жить в миру. Но я не замечала, чтобы он из-за этого стал набожным…

– Так ты не замечала? Подчиниться орденской дисциплине Никулаусу было, верно, так же тяжело, как и любому другому доброму монаху. Нрав у него пылкий, а сам он еще молод, быть может даже слишком молод, и потому-то он и отвернулся от мира, прежде чем успел понять, что мир такой же жестокий наставник, как всякий иной господин, и притом господин, чуждый милосердия. Об этом ты и сама, верно, можешь судить, сестра…

И если вправду дела обстоят так, что Ноккве пошел в монастырь больше из-за брата, чем из любви к своему создателю, то все же, по-моему, господь бог не оставит его без награды за то, что jн принял крест ради брата своего. Божья матерь Мария, которую, как мне известно, Ноккве чтил и любил с самых малых лет, поможет ему когда-нибудь понять, что сын ее пришел сюда, в этот мир, чтобы стать его братом и нести крест ради него…

– Нет… – Лошадь ткнулась мордой в грудь священника, он потрепал ее и произнес, как бы про себя: – С самых детских лет мой Никулаус, как никто другой, умел любить и страдать – сдается мне, что он вполне годится в монахи.

– Ну, а ты, Кристин, – сказал он, повернувшись к ней, – ты, кажется, достаточно повидала на своем веку, чтобы более твердо уповать на господа всемогущего. Неужто ты еще не поняла, что он поддерживает каждую душу человеческую до тех пор, пока душа эта сама не отвратится от него? Ты, женщина, сохранившая и в старости детскую доверчивость, разве не видишь ты божью кару в том, что пожинаешь теперь горе и унижение за то, что в угоду своей похоти и гордыни следовала путями, которыми бог запретил идти своим детям? Не хочешь ли ты сказать, что это ты карала своих детей, когда им случалось обварить руку, засунув ее в кипящий котел, к которому ты запретила им даже приближаться, или когда у них под ногами подламывался хрупкий лед, по которому ты строго предостерегала их не ступать? Неужто ты не поняла, когда у тебя под ногами трещал тонкий лед, что ты тонула всякий раз, когда отпускала руку божью, и бывала спасена из бездны всякий раз, когда взывала к нему? А разве любовь, которая связывала тебя и твоего земного отца, хотя ты всячески противилась ему и противопоставляла собственное своеволие его промыслу, не была для тебя утешением и поддержкой в те минуты, когда тебе приходилось пожинать плоды своего неповиновения ему?