Уже потом, летая на лайнере, когда надо было уснуть перед ночным полетом, а не спалось, тоже ложился ничком, в свитере и спортивных штанах, вроде как на минутку… и благодатный сон, как в молодости, охватывал и расслаблял тело – что и требовалось для предполетного отдыха.

Так вот, о баньке. Работая в Ярцево в командировке, мы с Терентьичем охотно принимали субботнее приглашение Кольцова попариться в его бане, а потом «посидеть».

А ярцевские бани и банные ритуалы надо видеть. Гуляя вечером по крутому берегу Енисея в субботу, можно было наблюдать, как в стоящих в ряд вдоль берега баньках топились каменки; столбы дыма строго, как по ранжиру, стояли на задах огородов. Потом туда по тропинкам тянулись бабы с тазами и ребятишками. Потом, уже в сумерках, можно было дождаться, когда то в одной бане, то в другой вдруг распахивалась дверь и в снег, в клубах пара, вываливались розовые, визжащие и охающие тела, кувыркались, осыпали себя охапками снега, натирали руки, ноги, бока, – и снова бегом в жар, на полок. Дверь захлопывалась… сеанс окончен.

Костя топил баню с обеда, и для нас, мужиков, она освобождалась и дотапливалась до кондиции уже в темноте. Пока я бегал в магазин, в доме готовился стол, вынимались из погреба припасы, расставлялись стаканы… Потом, с чистым бельем, с полотенцами, сбросив верхнюю одежду, мы быстренько пробегали по тропинке к вожделенному источнику благодати.

Терентьич отправлял ритуал. Но так как лучше любимого моего Василия Шукшина о бане никто уже не напишет – скромно умолкаю.

После бани мы чуть-чуть выпивали, легкий хмель растекался по жилочкам распаренного тела. Закусывали огромными, рублеными на колоде кусками соленого осетра и вареной целиком желтой картошкой, облитой сверху жиром, шкварками и жареным луком. Кольцов подбирал что-то на старенькой гитаре, речитативом декламируя: «Товарищ Сталин, вы большой ученый…»

Я смелел, забирал у хозяина гитару и пел, что знал. И про летчиков, и про Серегу Санина, и про кожаные куртки, брошенные в угол… И прочь гнали тоску выпитые фляги, ну, не фляги, так стаканы, а мне на вечер хватало пары рюмочек. А назавтра, проспавшись как в раю, брали мы штурвал послушный в уверенные руки и уходили в свой полет.

Рыбачить и охотничать в Сибири я так и не пристрастился. Да и времени не было. Замполит-то сразу соблазнил меня участием в художественной самодеятельности: я ведь худо-бедно мог играть на нескольких музыкальных инструментах, а это для замполита в глуши такая находка… Ну и наобещал он мне… Надо было участвовать в конкурсах, шли постоянные репетиции… не до охоты. Музыка перебила. Правда, обещания замполита обернулись для меня только меньшей зарплатой, потому что из-за концертов и репетиций меня частенько по его указанию освобождали от полетов.

*****

Енисей сверху представляется могучим водяным телом на поверхности тайги, эдакой анакондой среди змеящихся рек.

Широка разлившаяся на десятки километров в июне Обь. Громадна, велика и разлаписта в устье Лена. Батюшка Амур тоже им не уступает в широте вод. Но Енисей, все равно, даже против этих огромных рек Азии, слишком велик и мощен. Цельное, литое тело красноярской реки почти нигде не разделяется островами: это монолит воды, катящейся по глубокому, вырытому за миллионы лет, неизменному, раз и навсегда, каменному руслу – прямиком на Север.

У великой реки и характер сибиряка: цельный, крепкий, неизменно чистый, твердый, суровый, преодолевающий все преграды.

Такие вот мысли рождались в голове молодого пилота, висящего над великой рекой в начале осени. Гигантская серебряная лента в оправе темного изумруда елей и тусклого золота берез и лиственниц, просто и прямо, без вывихов и изгибновений, стремилась к Карскому морю. И такой простор раскрывался вокруг, такая ширь, такая синь неба, такой воздух, что и не надышишься; и распирало грудь от счастья летной жизни, от дрожи штурвала, от грохота мощного двигателя, влекущего меня над узкими галечными косами по берегу Енисея.

Обсохшие за лето берега были завалены никому не нужными сосновыми и лиственничными бревнами из разбитых на ангарских порогах плотов леса. Когда в начале лета пойдут по Ангаре плоты, удерживаемые и направляемые по стремнине привязанными в торце поперек буксирными катерами, случается, зевнет специалист, могучая река играючи развернет плот, и как ни подгребай, как ни молоти винтами воду, – поздно! Стащит течением плот с фарватера на Стрелковский порог, насадит на камни, начнет напирать, и вылетают выдавленные бревна вверх, чуть не на полсотни метров, и россыпь отборного ангарского леса устилает поверхность Ангары, а дальше – и Енисея.

Потом, в межень, когда обмелеет Енисей, – обнажатся косы, плавник уляжется на гальку, подсохнет – и вот тебе дармовые дрова. Не береза, конечно, которая в Сибири – главное топливо для печек, – но сгодится и сосна.

Первую зиму мы с молодой женой снимали комнату в доме у местных стариков, и обязательным условием, которое поставил мне прижимистый хозяин, было: добыть, наколоть и сложить в поленницу десять кубов дров. Где? А где хочешь – ты же мужик.

Мужик с меня тогда был еще никакой. Но добрые люди надоумили: иди на берег, там бродят специально обученные люди, с бензопилой и крюком, они этим зарабатывают; вот с ними и договаривайся.

Оказалось, это не так и сложно. Рыжий сибиряк, в резиновых броднях, завернутых ботфортами, с ухмылкой поглядывая на мои сандалеты европейца, запросил, по моим понятиям, недорого; договорились, взревела бензопила, заработал крюк, и я только успевал откатывать в сторону «швырки», удивляясь жилистости аборигена. Когда набралось достаточно, мой подрядчик объявил, что это аккурат десять кубов; я оказался в положении пушкинского Петруши Гринева, проигравшего Швабрину сто рублей.

Ну, согласился, сбегал поймал на дороге самосвал, подкатил на берег, и мы гуртом стали зашвыривать эти самые «швырки» в кузов.

Дед потом ворчал, что маловато; мне казалось, что многовато. Ну, понадеялись, что будет «прикол», то есть, освобожденный объем наколотых дров всегда больше, чем спрессованный в цилиндрах напиленного кругляка.

Месяц я после работы долбил эти «швырки» двуручным, по-сибирски оттянутым на двойной клин колуном. Дед ухмылялся: жидковат оказался квартирант, статью не мог потягаться с сибиряками; там, где нормальный мужик развалил бы деревяку одним ударом, этот тощий летчик тюкал десять раз.

И то: в Сибири жить – с детства надо привыкать к тяжелому, упорному, изматывающему труду. Здесь выживают только сильные люди.

По незнанию моему, между добротной прямослойной сосной пильщик подкинул мне железной твердости листвяжину, да еще свилеватую, со скрученными спиралью волокнами. Уж я тогда чуть не зубами ее грыз – и, в поте лица своего, как-то быстро научился разбираться в сортах древесины. Все, что испытано на собственном горбу, запоминается на удивление быстро и крепко.

Никуда ж не денешься, не увильнешь, – справился я, горожанин, с дровами, и гордился перед самим собой, и потом они долго сохли в поленницах, аккумулируя тепло аж на будущую зиму. И все дома вокруг были обложены многометровыми рядами уложенных накрест березовых и сосновых чурок.

Много позже запомнился мне в сибирском селе мужик, вроде неказистый с виду, не крупнее меня, не шире в плечах. Мы покупали у него мясо, живым весом; он разделывал забитого бычка по нашему заказу. Попутно понадобилось ему разрубить голову, для себя. И вот тогда я в первый и последний раз увидел потрясшую меня мужскую силу. Широко расставив ноги и собравшись, человек резко, на выдохе рубанул острым топором по широкому лбу. И голова развалилась рогами в стороны, обнажив на срезе толстенную розовую кость.

Я тогда еще подумал: не приведи господи попасть под топор такого вот русского воина! Может, поэтому и выжила Русь в битвах…