Студенты отделения журналистики (тогда существовало только отделение, и наш набор — 30 человек, в большинстве прошедших фронт, — был первым) устраивали иногда собственные небольшие вечера на Стромынке, в тесных комнатушках студенческого общежития. Танцевали под патефон, пели и, конечно, читали друг другу стихи собственного сочинения. Вряд ли какая-нибудь другая человеческая обитель, кроме Московского университета того времени, собирала под свой кров такое количество поэтов. Писали стихи филологи и физики, юристы и историки. Конечно, в общежитии теснота, скученность, бытовая неустроенность, шум и гам, всепроникающие запахи кухни, и все же молодое товарищество Стромынки навсегда осталось в нашей памяти.
Мы держались не просто дружно, хорошо знали друг друга. Костяк нашей группы — фронтовики: Сергей Стыкалин, Владимир Парамонов, Авенир Захаров, Владимир Петушков, Юрий Берников, Михаил Иванов. Староста нашей группы — фронтовичка Клавдия Брунова — любые сложности во взаимоотношениях с деканатом разрешала с решительностью офицера запаса.
У наших товарищей по-разному складывались годы студенчества. Михаила Иванова заставили в 1948 году сдать югославские ордена, полученные им за бои под Белградом, и, конечно, он попал в разряд не слишком благонадежных. Одна из лучших студенток Рая Ученова девочкой была два года на оккупированной территории в Одессе, и ее лишили права получать повышенную Сталинскую стипендию. Елена Иванова жила во время войны в Америке, где ее отец занимался закупкой транспортного оборудования, и это тоже вызывало настороженное отношение. Феликс Тамаркин — мягкий, милый человек, воспитывался в семье известного революционера Карпинского, и мы даже не знали в ту пору, что отца его репрессировали. Только сейчас понимаешь, под каким дамокловым мечом жил он все годы ученья. И почему не получил работу после окончания факультета…
Так что при всем нашем молодом оптимизме сложности жизни тех лет не миновали многих.
Смещение секретаря МК и председателя Моссовета Попова нас особенно не тронуло. Но вслед за этим в комсомольских организациях начали «прорабатывать» порочные методы руководства тогдашнего секретаря МГК комсомола Красавченко. Правда, в чем его обвиняли, я уже не помню.
Надо сказать, что молодежь отнюдь не была безразлична к общественной жизни. Рассказывали, что смещение секретаря МК комсомола Николая Сизова проходило не очень гладко. Комсомольская конференция не отдавала его, не желала переизбирать и требовала более убедительных доводов. Пришлось Никите Сергеевичу Хрущеву ехать на конференцию и по-отечески внушать заупрямившимся комсомольцам, что раз партия говорит «надо» — значит, надо.
Я вспоминаю этих людей — Попова, Румянцева, Красавченко, Сизова, чтобы подчеркнуть нежелание Хрущева идти на поводу мнительности Сталина, заваривать в Москве политическую кашу. Думаю, что такая позиция давалась Никите Сергеевичу непросто, в ней была большая доля риска. Не только Сталин, но и другие могли в любой момент воспользоваться «либерализмом» Хрущева, обвинить его в заигрывании с кадрами, настроить против него вождя.
Уже после смерти Сталина, когда встал вопрос о выдвижении молодых партийных кадров на высокие посты в органы внутренних дел и государственной безопасности, Хрущев одобрительно отнесся к предложению назначить Сизова начальником московской милиции, а затем и заместителем председателя Моссовета. Развеивалась легенда о личной неприязни Никиты Сергеевича к Сизову по прежним комсомольским делам. Легенды о разного рода приязнях и неприязнях, мнениях и соображениях Хрущева чаще всего оказывались напраслиной и подбрасывались для обсуждения теми, кто умело использует политические сплетни в своих целях.
В повести «Зубр» Даниил Гранин рассказывает, как таким же образом — со ссылкой на «мнение» Хрущева — Петру Леонидовичу Капице запретили пригласить на семинар в его институт Тимофеева-Ресовского. Нажим на П. Л. Капицу был таким сильным, что иной на его месте сдался бы. Но «консультанты» не знали характера Капицы и меры его человеческой и гражданской независимости и достоинства. Он позвонил Хрущеву и стал доказывать целесообразность выступления Тимофеева-Ресовского.
Хрущев ответил, что это право Петра Леонидовича — приглашать в институт, кого он считает нужным, и проводить семинары с любым докладчиком. Стало ясно, что Никита Сергеевич и слыхом не слыхал о Тимофееве-Ресовском, о его предполагавшемся выступлении у Капицы, и тем более не запрещал его. Факт, приведенный Граниным, документален. Когда в конце 60-х годов в доме у академика Олега Георгиевича Газенко мы с женой познакомились с Тимофеевым-Ресовским, он сам рассказал об этом эпизоде.
Как бы в подтверждение того, что наука живет своей собственной жизнью и над ней не властны никакие, даже самые высокопоставленные лица, Тимофеев-Ресовский вспомнил и свои молодые годы. Дело было в Дании. У Нильса Бора, где он тогда работал, было обыкновение устраивать раз в неделю несколько церемонный файф о'клок с точно выдержанным ритуалом. Никто не имел права опаздывать, а до первой чашки чая не велось никаких разговоров. Тимофеева-Ресовского предупредили на этот счет, и уже без пяти пять он сидел на отведенном ему месте. Оно оказалось за столом Нильса Бора. Минуты через три после того, как в абсолютной тишине началось чаепитие, дверь со скрипом отворилась, и маленький человек в тяжелых прогулочных ботинках, смущенно пригнув голову, прошмыгнул к свободному месту. Нильс Бор с гневом оглядел опоздавшего и демонстративно отвернулся. «Кто это?» — спросил Тимофеев-Ресовский хозяина. «Это король, — раздраженно ответил Бор, — вечно он опаздывает, я предупрежу его в последний раз и больше не стану приглашать».
В начале 1950 года в Москву переехала с семьей Нина Петровна. Дом на улице Грановского ожил. Младшая сестра жены, Лена, ее брат Сергей, Юля — дочь старшего сына Никиты Сергеевича, Леонида, погибшего под Смоленском в воздушном бою, — все школьники, и все требовали внимания. Нина Петровна вела дом не без некоторой назидательности. Ровная со всеми домочадцами, она создавала строгую атмосферу, которая подкреплялась и сдержанностью самого хозяина. Никакого сюсюканья. Младшие видели отца практически только по воскресеньям, да и то он предпочитал проводить свободный день где-нибудь в колхозе, на стройке или у своих знакомых: профессора Лорха — выведенные им сорта картофеля были лучшими в стране, селекционера сирени Колесникова, садовода-мичуринца Лесничего. Люди сельского труда, «волшебники земли» вызывали у Никиты Сергеевича чувство уважения. Он всегда ценил яркие способности, таланты. Поддерживал их, увлекался. От этого и его вера в чудо. Яблоки Лесничего, сирень Колесникова, торфокомпоста Лысенко, мульчирование почв, предложенное учеными Тимирязевской академии, гидропоника, торфо-перегнойные горшочки, квадратно-гнездовой способ посадки картофеля, позже — кукуруза, убежденность в спасительной силе идей Прянишникова о поддержании плодородия земли неорганическими удобрениями и многое, многое другое постоянно завораживало его. Если учесть его деятельную натуру, необычайный напор, с которым он брался за дело, то естественно, что не все и не всегда оказывалось приемлемым, не всегда вело к той пользе, на которую он рассчитывал, но берусь утверждать: единственной его целью было — улучшить жизнь.
Хрущев призывал все считать. Сколько в хозяйствах имеется скота на 100 гектарах пашни, сколько потрачено кормовых единиц на производство тонны мяса, молока, какова их себестоимость и т. д. В то время это было важной экономической новацией.
Теоретические и другие обоснования уходили на второй план и могли даже раздражать Хрущева. Во время различных совещаний Никита Сергеевич охотно разговаривал прямо с трибуны с множеством людей, присутствовавших в зале. Дело было не только в том, что он обращался к ним по имени и отчеству, эту нехитрую науку усвоить несложно. Он обращался к каждому конкретно, по существу текущих дел, забот, спорил, в чем-то убеждал и радовался, когда слышал дельные реплики.