Изменить стиль страницы

29 октября 1920 года, Таганаш

Красные в Крыму. Все кончено. Если кто-то из наших и добился частного успеха, то теперь от этого успеха не осталось и шлейфа. Все, что я помнил о последних боях Русской армии Врангеля, происходило день в день, час в час.

Время смыкалось вокруг меня, будто стены тюремного карцера.

Мы играли последний спектакль, и в нем мне досталась роль почти что статиста. Второй номер при станковом — стальном чудовище, которое на протяжении нескольких суток пожирало патроны с фантастической скоростью…

Раньше я думал, что пулеметные ленты состоят из сцепленных друг с другом железяк, а оказалось, они матерчатые. В те дни, когда наши еще пытались оборонять Крым, я почти оглох: во время сражения на боевой площадке царит сущий ад. Одновременно молотят два-три пулемета, долбят обе трехдюймовки, офицеры в полный голос орут команды, звенят стреляные гильзы, цвиркают по броне пули красных, в воздухе стоит пороховая гарь. Несколько раз по нам попадали из орудий, и однажды я просто бухнулся на пол, зажимая уши. Близкий разрыв едва не сокрушил мои барабанные перепонки.

Когда мы вели бой, у меня не проходило ощущение страшной уязвимости. С одной стороны, вокруг была надежная броня. С другой стороны, я ощущал весь броневагон продолжением собственного тела. Я представлял себя огромной мишенью, неторопливо переползающей с места на место под шквальным огнем противника и вскрикивающей от боли при каждом попадании.

Каково же было ребятам с открытой площадки с 75-миллиметровым орудием, которую прицепили к нам всего неделю назад? Их-то никакая броня не защищала!

В тот день, 29-го, «Офицер» с утра до вечера катался между дамбой и станцией Таганаш, укладывая атакующие цепи врага в ледяную слякоть.

Ночь установилась холодная, безлунная — прореха в преисподней, да и только. Там и сям перекатывалась беспорядочная стрельба; где наши, где стрелки Фрунзе, мы уже не могли различить. Из ложбины кто-то невидимый истошно орал, мол, обошли! обошли! они повсюду! Лабович остановил поезд, отправив в разведку Иванова, Карголомско-го и седого артиллерийского капитана по фамилии Соколов. Посреди гудроновой темени медленно раскачивался, удаляясь от поезда, желтый фонарный круг. Остановился. Кажется, там была покосившаяся железнодорожная будка… Вдалеке тахали винтовки. Минута, другая, и фонарное око вновь двинулось над рельсами в нашу сторону. Я услышал обрывки доклада:

— …один боец… из матросского полка товарищей… с версту или чуть более…

Наш дредноут тронулся с места и самым тихим ходом покатился к линии окопов. Навстречу шли, понурившись, белые стрелки. Лабович ругался с пехотным командиром, призывая его вернуть солдат в траншеи. Тот вроде пытался что-то сделать, уговаривал стрелков, орал, палил в воздух и даже, наверное, кого-то остановил… Но большая часть защитников Крыма брела мимо нас, не останавливаясь и не ускоряя шага, медленно, будто усталые клячи, утратившие последние силы. Неожиданно кто-то запел, коверкая, слова, пьяным голосом:

В Ис-станбуле, в Ка-анстантинополе…
Да в Ис-станбуле, в Ка-анстантинополе…

Да это же Яшка Трефолев! Самый непримиримый и самый храбрый из нас! Я хотел было крикнуть ему, но сдержался. Какого беса? Я не могу выскочить из поезда, он не может присоединиться к команде…

Так значит, и Яшка смирился, что чуда не будет и придется последнему осколку императорской России отведать Галлиполийского хлебушка на туретчине. «В Ис-станбуле…» Не попустил нам Господь повернуть Великую войну вспять. Теперь в этом нет ни малейшего сомнения.

Ох, отчего мне так тяжко? Ведь я давно знал и видел, к чему идет дело! Просто, наверное, у всякого знания есть два времени: возвышенное и нутряное. Вот узнал ты что-нибудь, понял, вычислил и держишь в голове, но почему-то не спешишь поступать так, как велит здравый смысл. И надо, чтобы сама жизнь со скрежетом, с кровопусканием вбила тебе это знание в потроха. Только тогда ты завертишься.

Прав Карголомский, надо уходить отсюда. Наши смерти раньше чего-то стоили, но теперь они сделались бессмысленными. Может быть, с самого начала мы затеяли то, чего не стоило затевать… Не

знаю. В родном времени я был своим, и там была женщина, которая меня любила, а вера… вера что сейчас, что через сто лет — одна. Да, там я ничего не мог изменить, там у меня не было судьбы, но, возможно, я слишком многого боялся и слишком часто сидел сложа руки, упиваясь собственным бессилием. Нужно только закончить этот бой да выйти из него живым. А там посмотрим… мы не сумели исправить мир здесь и сейчас, но разве это повод сдаться и не довершить дело век спустя на той же земле? Ведь в этом мире того, чего хотелось бы нам, нет!

…Взвод за взводом белые стрелки выходили из последнего боя. Их война заканчивалась. Но не моя.

— Какой полк? Какой к ляду полк удирает с позиций будто сборище последних трусов?! — кричал Лабович.

— 134-й пехотный Феодосийский… вяло ответили ему.

И тут меня как громом поразило. Да как же… Да я же… Да ведь нас…

— Трусы! Как-кого…

— Осторожнее, господа, где-то здесь красные долбили кирками путь. А? Совсем недавно. Может, с полчаса. Когда мы выбивали их в последний раз.

Лабович замолчал. Это было серьезно. И это была та самая неприятность, которая несколько секунд назад всплыла у меня в памяти. Феодосийский пехотный полк… Таганаш… «Офицер»… Почему бронепоезд казался мне островом неожиданностей, плывущим по морю определенности? Из-за того, что сам я тут? Самые крупные неприятности еще достанутся сегодня на нашу долю. Либо уходить надо прямо сейчас, либо шансов на спасение останется совсем… а-ахх!

«Офицер» остановился рывком. Все мы попадали. В ночной тиши раздался немилосердный скрежет. Мгновение спустя бронепоезд отступал — очень медленно, не обгоняя феодосийцев. Кто-то, кажется, Иванов, соскочил на ходу и побежал назад — искать следы подкопа. Команда помалкивала. Лабович в командирской башенке, не обращаясь к нам, негромко сказал: «Авось пронесет!» — но услышал его каждый.

Вцепившись в самодельный железный столик, на котором стоял пулемет, я попеременно молился и бормотал: «Господи, ну когда? Сейчас? Или все-таки нет? А, Господи? Надо крепче держаться на ногах…».

Металл заунывно поскрипывал на стыках.

Взрыв прогремел в тот момент, когда я уже перестал его ждать. Осколки и комья земли застучали по броне. «Офицер» продолжал двигаться назад, к станции Таганаш. У меня не выдержали нервы, и я завопил:

— Стой! Сто-о-ой!

Кто-то крепко встряхнул меня, взяв за плечо. Бронепоезд тормозил. Но его инерции было достаточно, чтобы протащиться еще сотню-другую метров на скорости электрички, подъезжающей к вокзальному перрону.

Спустя десять или пятнадцать секунд наше движение резко затормозилось. Снаружи донеслись странные звуки: будто великан ломал великанские спички, либо пробовал на зуб бревна, как пробуют шоколадные плитки. Этот громовой треск продлился недолго: «Офицер» встал намертво. В то же мгновение кто-то забарабанил снаружи по броне.

Опять я слышал только обрывки разговора Лабовича с командиром открытой платформы, однако воображение да еще воспоминания об этом бое, нелепые, фальшивые воспоминания, полученные из книг, позволяли мне в деталях представить то, чего я не мог видеть. Чудовищный взрыв разметал контрольные площадки бронепоезда «Единая Россия», следовавшего за нами; чуть погодя наше движение назад привело платформу с 75-миллиметровым орудием прямиком в воронку. Ее колеса сошли с рельсов, пропахали шпалы и теперь беспомощно висели в воздухе. Орудийный ствол задрался кверху, из него теперь можно было обстреливать разве что аэропланы да еще луну. Паровоз и бронированная боевая площадка оказались напрочь отрезанными от Таганаша.

— Капитан Иванов! Ремонтную команду! Живо! Несколько человек спрыгнули с поезда.