Изменить стиль страницы

Она ничего не сказала. Просто подняла к нему свое бледное лицо, по которому, как лунный свет сквозь листву, блуждали сумрачные полосы и пятна. Глаза были словно искрящаяся рябь на белом озере ее лица; тени волос очерчивали лоб отчетливым и отчужденным сумраком. Здесь не было и не могло быть никакой любви. Ее красота была холодна, как этот сырой ветер, как чуть влажная мягкость ее губ.

«Вы сейчас так похожи на лебедя», прошептал он наконец. Ответом было бормотанье тишины. В отдельные моменты он чувствовал, что все готово рассыпаться в прах, и удержаться на грани этого небытия, сохранить возникавшее из мрака ощущение, что она, неудержимая, невесомая словно перышко все еще здесь, можно было только крепче сжимая ее в объятиях. Не в силах сдерживать переполнявшего его восторга и в то же время не желая, чтоб она заметила — тогда исчезла бы эта великолепная недвижность ее черт, — Энтони, отворачивая лицо, беззвучно и ликующе смеялся. А поцелуй — он был словно цветок, прижатый к лицу, это невозможно было описать и еще труднее запомнить; словно божественное сияние ее красоты, уже истаивая, мимолетно коснулось его сердца.

… Громады зданий потонули в оттепельном мраке, это был уже Центральный Парк; прошло еще несколько минут, и вот огромный белый призрак музея «Метрополитен» проплыл величественно мимо, раскатисто откликаясь на шум мотора.

— Господи Боже мой, Глория!

Глаза ее внимательно смотрели на него сквозь тусклую толщу тысячелетий; все чувства, которые она могла испытывать, все слова, которые она могла произнести, были ничто в сравнении с полнотой ее молчания, немыми на фоне красноречия ее красоты… и ее тело, совсем рядом с ним, стройное и бесстрастное.

— Скажите ему, чтоб поворачивал, — проронила она, — и пусть едет побыстрее…

Наверху, в ресторанном зале было жарко. Стол, уставленный пепельницами, заваленный мятыми салфетками, состарился и обрюзг. Они вошли как раз в перерыве между танцами, Мюриэл Кэйн с неописуемым лукавством подняла на них глаза:

— А где это вы были?

— Ходили звонить маме, — холодно отозвалась Глория. — Я ей обещала. Мы что, пропустили танец?

И тут произошло то самое, весьма незначительное по сути событие, которое Энтони имел причины вспоминать и много лет спустя. Джозеф Бликман, откинувшись на спинку стула, смерил его странным долгим взглядом, в котором непостижимым образом смешалось множество самых разных чувств. На появление Глории он отреагировал лишь поднявшись со стула и тут же вернулся к разговору с Ричардом Кэрэмелом о влиянии литературы на киноискусство.

Волшебство

Властительное и нежданное чудо прошедшей ночи таяло вместе с томительной смертью последних звезд и преждевременным рождением первых мальчишек-газетчиков. Пламя сжалось до размеров утлого платонического огонька, белый жар ушел из железа, сиянье покинуло угли.

Вдоль книжных полок, занимавших всю стену, крался дерзкий и холодный снопик солнечного луча, безразлично, даже словно бы неодобрительно касаясь Терезы Французской и  Эни-суперженщины, Дженни из восточного балета и Зулейки-заклинательницы… даже Хужер Кора , — потом, скользнув вниз, в глубину веков, жалостливо прильнул к не знающим покоя теням Елены , Таис , Саломеи и  Клеопатры .

Энтони, выбритый и умытый, сидел в самом глубоком из своих кресел и наблюдал за ним, пока тот, повинуясь движению солнца, не исчез, проскользив по заискрившимся ворсинкам ковра.

Было десять часов. Брошенная у его ног «Санди Таймс» фотографией на первой странице и редакционной статьей, отделом общественных отношений и спортивной страницей вешала о том, что за истекшую неделю мир сильно преуспел в деле движения к некой, пусть несколько туманной, но вполне величественной цели. Энтони, со своей стороны, за этот срок один раз побывал у деда, дважды у своего брокера и трижды — у портного, а в последний час последнего дня недели еще и поцеловал очаровательную и очень красивую девушку.

Когда он добрался домой, воображение его буквально кишело возвышенными и, в общем, несвойственными ему мечтами. Куда-то разом пропали все вопросы, исчезла вечная проблема решения и перерешивания. Он испытывал бесподобное ощущение, которое нельзя было назвать ни умственным, ни физическим, ни смесью этих двух; в тот момент, не оставляя места ничему иному, его поглотила любовь к жизни. Он готов был даже ничего не продолжать, а просто сохранять единственность и уникальность этого переживания.

Энтони был почти беспристрастно убежден, что ни одна из женщин, которых он знал, не шла ни в какое сравнение с Глорией. Она была глубоко своеобразна, искренность ее была бесподобна — по крайней мере в этих двух вещах он был уверен. Рядом с ней те две дюжины школьниц и дебютанток, молодых замужних женщин и потаскушек, с которыми он имел дело, были просто особями женского пола в самом презрительном смысле слова. Предназначенные зачинать и вынашивать, они распространяли вокруг себя неистребимый запах пещеры и детской.

До сих пор, насколько он мог заметить, она не собиралась подчиняться его воле или тешить его тщеславие — правда, тешил уже сам факт, что она не пренебрегала его компанией. На самом деле у него вообще не было причин думать, что она одаривает его чем-то большим, нежели всех прочих. В этом тоже не было ничего странного. Самая мысль о какой-то особой связи, установившейся между ними после вчерашнего вечера, была смутной до раздражения. Да и сама она отвергла и погребла это происшествие со всей решительностью неправоты. Имелось просто двое молодых людей, достаточно разумных для того, чтоб отличить игру фантазии от чего-то настоящего, которые самой легкостью своих встреч и расставаний как бы спешили заявить о полнейшей невинности этой игры.

Придя к такому решению, он направился к телефону и позвонил в «Плаза».

Глории не было. Мать понятия не имела, куда она отправилась и когда вернется.

И это вдруг со всей очевидностью доказало, что все его прежние рассуждения никуда не годились. В том, что Глории не оказалось дома, был элемент какой-то черствости, даже непристойности. Он заподозрил, что своим отсутствием она именно хотела поставить его в дурацкое положение. Чтобы вернувшись, обнаружить его в роли воздыхателя. Неплохо задумано! Надо было подождать еще пару часов, дать ей время понять, что для него это тоже ничего не значит. Черт его дернул! Еще подумает, что он возомнил, будто она чуть ли не влюбилась в него. Вообразит, что он принял близко к сердцу этот вполне тривиальный эпизод.

Он вспомнил, как в прошлом месяце швейцар из его дома, которому он провозгласил довольно спонтанную лекцию о «мужском братстве», счел это достаточным поводом, чтоб явиться на следующий день просто поболтать и, усевшись на диван, занимался этим добрых полчаса. А что если и Глория, с ужасом подумал Энтони, воспринимает его так же, как сам он — этого привратника. Его — Энтони Пэтча! Кошмар!

И ему даже не пришло в голову, что он не играет во всем этом вообще никакой роли, и совсем не Глория управляет их отношениями, а некая куда более могущественная сила, для которой он был просто светочувствительной пластинкой, на каких делают фотографии. Какой-то вселенский фотограф навел свою камеру на Глорию, щелк! — и бедной пластинке ничего не остается, как только рисовать изображение; она — раба своей природы, как и все прочие вещи.

Вот и сейчас, лежа на диване, уставившись в оранжевое пятно абажура, перебирая тонкими пальцами темные пряди волос, он не переставая воображал картины. Вот она в каком-то магазине, представлял Энтони, изящно расхаживает среди бархата и мехов, жизнерадостно шурша на ходу своим платьем; это мир шелеста шелков и прохладного грудного смеха, мир запахов убитых, но еще живых цветов. И все эти Минни и Перл, Джуэл и Дженни кружат возле нее словно фрейлины, разворачивая истонченную хрупкость креп-жоржета, нежнейший шифон, отзывающийся едва уловимым пастельным тоном на румянец ее щек, бело-молочное кружево, готовое объять пенистым хаосом ее шею… камка в наши дни используется разве что для обивки диванов да на одеяния священников, а о тканях Самарканда помнят лишь поэты-романтики.