Но визитка сделала свое тайное дело. Мария вспоминала детство и войну.

…Что понимает в любви мужчины и женщины ребенок? Да ничего! Но было так замечательно внутри их счастья. Так больше не было никогда. Всю жизнь она искала, ждала именно то свое состояние — покоя, защищенности, радости, исходивших от грешной любви мамочки и дяди Францика. Ничего похожего. Прислониться бы, постоять рядом с тем, у кого это есть. У нее был хороший муж, царство ему небесное, она видела и другие вполне удачные семьи. И только у мамочки случилось яичко не простое, а золотое. И пробежала не мышка — война, будь она проклята во веки веков. Но ведь не будь трижды проклятой войны, не было бы их встречи. Нет, Соломон, не на все вопросы есть ответ. Есть вопросы, что хуже самых страшных ответов.

Работал самолетный телевизор. Певицы пели широко открытыми ртами, звук уходил в бесконечность и не возвращался.

Что хотел сказать народный хор, выпрастывая из горла звук такой мощи, что мог померкнуть свет? Куда рвется голос, пренебрегающий свойствами резонанса и всей физики?

Мария удивилась странности своих мыслей. И, можно сказать, она их застеснялась. Она забыла, что была в храме Святой Анны и ее рассуждения оттуда. Может, она вспомнит о нем потом, а может, и нет. И скорее, нет. Чудо оно и есть чудо. Вскрик всполошенной им экстрасистолы. Марию же сейчас занимает другое. Надо будет откладывать деньги на операцию, которая предстоит ей в следующем году. Аппендицит, конечно, ерунда, но у нее-то гнойный… И она засмеялась, хотя, казалось бы, с чего?

— Что-то не так? — спросила соседка.

— Наоборот! Так! — смеялась Мария. «Ишь! — думала она. — Он нашел мне повод жить — гнойный аппендицит. Ох и штучка этот Соломон, ох и штучка! Но вполне сохранный мужчина. Ни одного мозоля… А в русских сказках цари всегда дураки… Это у меня вопрос или ответ?» Мария, чтоб не смущать разносторонне летающую соседку, смеется в ладошку. «Алгоритм какой-то придумал. Другой бы объяснил…»

Она закрывает глаза. В момент засыпания она делит чудное слово на два похожих — на алгебру и ритм. Ей приятно такое ковыряние в буквах. Хотела когда-то учиться на филологическом. Дальнейшие метаморфозы слова она проспит. Проспит, как алгебра обратится в арифметику, а потом и вообще в цифру. Ритм же стал сначала музыкой, а потом вообще нотой. Цифра и нота, освободившись и отряхнувшись от лишнего, нетерпеливо полетят на родину — в изначальность…

Хотя кто их знает? Может, и не улетят?

Ведь никто ничего не знает наверняка. Не знает спящая Мария, не знает соседка, что рядом.

Не знает и Соломон. Штучки с вишневыми косточками у нас проделает любой экстрасенс. За небольшие деньги.

За большие он покажет вам Соломона.

КРОВАТЬ МОЛОТОВА

Все совпадения лиц и мест случайны, как и все в мире.

У меня врачебное предписание — отдышаться за городом. Мой загород скошенный вниз, к речке, кусок сырой земли, на котором с десяток высоченных сосен, в сущности, для восприятия уже не деревьев, а стволов. Написала слова и ужаснулась второму их смыслу. Будто не знаю, что все слова у нас оборотни. Поэтому считайте, что я вам ничего не говорила о соснах. Или сказала просто шершавые и высокие. Такие достались. Метут небо ветками-метелками. Ширк — и облака налево, ширк — направо. Только к ночи они замирают, и тогда я их люблю за совершенную графичность, которой на дух нет у подрастающих молоденьких рябин, вставших взамен унесенных ураганом орешников. Рябинки-лапочки — это живопись кистью, не без помощи пальца. Сосны же — графика. Но под всем и, в сущности, над всем царствует на моем куске земли перформанс крапивы, царицы моих угодий.

Сразу, когда я появилась на своем скосе, как бы из глубины самой земли возник голый до пояса, а пьяный целиком мужичок с косой и сказал:

— Ну, хозяйка, черканем крапиву? Сто пятьдесят — и нету заразы, а потом я тебе ее сграбаю в кучу, а осенью запалю.

Так здесь делают все. Месяц торчат из земли толстые корни крапивы, их ничем не взять. Банки, пакеты, мячи, руки-ноги кукол являют открывшемуся глазу подкрапивный мир, который, не стыдясь самого себя, стыдит нас за неопрятность жизни, за неуважение к земле и траве, и некоторые, особо устыдившиеся, мечтают о бульдозере, чтоб снять верхнюю землю до самого последнего крапивного корня, а сверху сыпануть гравий. Это особый тип покорителя лесов, полей и рек. Бульдозерный. Есть и другой, который после бульдозера намысливает привезти землю откуда-нибудь, где даже палки плодоносят, сыпануть ее щедро, метелочкой размести и потом целое лето снимать с веток огурцы, клубнику и прочие яства.

Справедливости ради надо сказать, что оба типа мечтателей — бульдозерные и плодожорные — ленивы. И ни гравия, ни жирной земли не будет у них никогда. Тут можно сказать, что лень русского человека носит космический характер, и человек уже и не виноват. Его желания — булавочные уколы той субстанции, которая его окружает. И не больно, и сразу заживает любая идея что-то там…

Но вернемся к моменту скашивания крапивы. Это волнительный, как сказали бы во МХАТе процесс, и в природе возникает большое беспокойство. Подскакивают заполошенные лягушки, всхлопатываются перепуганные ежики, злые змейки мстительно исчезают под крыльцом, а беззлобный уж растягивается, как удав, на главной дорожке, пугая маленьких детей.

Я это уже проходила. И верещала от ужа, и ловила ежиков, и выкапывала из земли утерянный сто лет тому назад чей-то пинпонговый шарик… Представив возникновение такой разрухи и услышав собственную тахикардию, я прогнала мужичка.

— Пусть растет! — сказала я.

И поступила мудро. За ночь крапива выросла сантиметров на десять и стала шелестеть мне в окно. С тех пор у меня с ней отношения. Когда с бельевой веревки слетает не пришпиленное посудное полотенце и обморочно падает на крапиву, я уже не беру в руки длинную палку для снятия паутины, чтоб спасти полотенце. Я иду по крапиве сама. Она обжигает меня сразу, ей это надо сделать, чтоб доподлинно знать, я ли это. Убедившись во мне, крапива замирает. И я действительно прохожу по пояс в крапиве, как Иисус по морю аки посуху, и мне в ней хорошо и покойно.

Во мне взыграла ботаника, и я решила рассказать про крапиву, про ее жизнь и про плохое отношение к ней людей. Писать о человеческой неблагодарности получается легко и нетрудно. Слова выстраиваются в очередь, чтоб быть явленными, их тысячи про человека и крапиву-природу, где человек — свинья, хотя в чем он не свинья? В отношениях с кем и чем он — человек — царствен и красив? Ламинарии (попросту морская капуста) просто спят и видят, чтоб у человека отсохли руки и ноги и он прекратил свою так называемую полезную деятельность. Вот когда вздохнет океан, ярче засверкают звезды и станет хорошо земле и воде. Про ламинарии мне рассказывала крапива, когда наши отношения стали столь доверительными, что она мне призналась в заговоре грибов против людей, а одуванчиков — непосредственно против детей.

За детей ей от меня досталось, и я какое-то время с ней вообще не разговаривала, но тут вокруг меня началась очередная бурная полезная деятельность людей и к чертовой матери полетели в щепки две молоденькие березы, кривоватая, но вполне живая сосна и целый выводок бузины. Человек по соседству решил строить себе баню.

— У него нет ванны? — спросила меня внучка, оплакивая смерть березы.

— Есть! — сказала я.

— Тогда зачем ему баня? — внучка размазывает слезы по всей мордахе, но она уже не плачет, она остановилась перед загадкой жизни, которую я ей должна объяснить.

И я рассказываю ей сказку о роли бани в жизни русского человека, почти всегда живущего в холоде. Про то, как баня лечит и как после нее выздоравливают, и пока у меня все идет гладко. Но взятый сказочный мотив сбивается на фальшь. Я помню, как после войны у нас построили общую баню и как однажды по недосмотру бабушки я туда попала. И бабушка поставила меня дома в таз и вручную перемыла заново. Потому как еще неизвестно, какую болезнь я могла принести из общей помывочной.