Изменить стиль страницы

Весело-самоуверенный генерал не понимал и не знал того, что понимали и знали чокнутые. Им хорошо известны были имена и достижения русских коллег в ядерной физике предвоенных лет. Им довольно было припомнить даже немногое… Игорь Курчатов сумел открыть так называемую изомерию ядер, а Флеров и Петржак — спонтанное деление урана… Яков Френкель смог построить теоретическую схему деления тяжелых ядер, а Зельдович и Харитон — теорию цепной реакции… Уже обратили на себя внимание работы Алиханова и Алиханяна, Арцимовича, Александрова, Лейпунского, Мысовского, Шальникова и многих других… Чокнутым ведом был мировой уровень «квантового мышления» в теоретических школах Мандельштама, Ландау, Тамма, Фока… И не были секретом творческие возможности институтов Иоффе, Капицы, Вавилова, Хлопина, Семенова… А сверх того битые горшки генерала понимали, что плановая экономика Советского Союза позволит ему сконцентрировать любые ресурсы на решении атомной проблемы, как только станет она жизненно важной для страны. И отдавали себе отчет, что она станет таковой, едва обнаружится, что кто-то где-то сделал или только делает тотальное оружие… Генерал смеялся не от одного лишь самодовольства силы, но еще и по невежеству.

Вся забота Бора о превращении потенциального Мирового зла атомной энергии в реальное мировое добро была для генерала не его заботой, оттого что само это зло и было для него добром. (Ему больше нравился ответ Ферми молодому физику, тоже заговорившему, еще в Чикаго, о мировом зле: «Не думайте об этом — в конце концов, мы занимаемся красивой физикой!» Недаром Ферми сказал о себе, что он исключение в коллекции Гроувза: «Я — совершенно нормальный».) И генерал мог бы заранее предвидеть отпор, полученный Бором в верхах. Но все-таки в его солдатской душе тайно возросло уважение к этой бескорыстной знаменитости, отчаянно полезшей на рожон. Честность Бора стала для генерала выше всяких подозрений. И безвредность тоже. Не оттого ли, когда в декабре 44-го на имя профессора Нильса Бора пришло письмо от другого битого горшка, Альберта Эйнштейна, и оказалось, что Бор собирается немедленно ехать в Принстон, генерал лениво и легко согласился: пусть едет. Бору лишь предложено было составить официальный отчетик о разговорах в Принстоне.

…Эйнштейн мог почитаться сверхбезвредным чудаком, потому что в секреты Манхеттенского проекта его не посвящали. Позднее кто-то придумал легенду, будто он жил в Лос-Аламосе под вымышленным именем. (Помните, его узнавали в лицо даже мальчишки Лонг-Айленда!) Нет, нет, еще в декабре 41-го власти отказались допустить его к секретной работе. В том декабре по просьбе Ванневара Буша он быстро решил теоретическую задачу, связанную с разделением изотопов урана, и сказал, что всегда будет рад оказаться полезным. Но тогда же, как установил Р. Кларк, Ванневар Буш вынужден был написать в одном деловом письме:

«Мне бы очень хотелось, чтобы я имел право целиком ввести Эйнштейна в курс дела и выразить ему полное доверие, однако это невозможно из-за отношения к нему неких людей здесь, в Вашингтоне, изучавших всю его биографию».

Не удостоился! В 39-м году первым предупредил «людей в Вашингтоне», что Гитлер может получить А-бомбу, и вот в 41-м не удостоился… Но, обойденный доверием государства, он не был обойден доверием друзей. Впрочем, технологические детали его не интересовали. И никому из тех, кто нарушал его принстонское уединение, не приходилось выдавать ему военных тайн. Кроме одной-единственной: дела идут успешно…

Эта решающая тайна волновала его все более. Как Бор, он в мыслях своих и движеньях души жил наедине с человечеством. И чем дальше шло время, тем сильнее тянула ноша, взваленная им на себя в тот длинный летний день, когда он подписал письмо Рузвельту. И пришел короткий зимний день, когда копившаяся тревога Эйнштейна больше не могла оставаться втуне. К нему в очередной раз приехал старый коллега Отто Штерн, один из советников Манхеттенского проекта, знавший достаточно много, чтобы сообщить нечто важное. В тот день, 11 декабря 44-го года, Эйнштейн, совершенно как Бор, сказал себе: да, конечно, ОНА взорвется, НО ЧТО БУДЕТ ДАЛЬШЕ? И полно психологического значения, что он решил на следующий день — 12 декабря — рассказать о своей встревоженности именно Бору: все их давние и безысходные философско-физические разногласия тускнели рядом с ЭТОЙ проблемой!

В письме, которое написал он 12-го, была фраза: «Я разделяю Ваш взгляд на положение вещей…» Стало быть, до него уже дошла молва о позиции Бора (но не о действиях, известных слишком узкому кругу). Однако куда же следовало отправить это письмо? Он так далек был от жизни, ставшей уделом датчанина, что имя «Николас Бейкер» и адрес «П/я No 1663 Санта-Фэ» не сказали бы ему ничего. И в нарушение правил, ему неведомых, он написал на конверте: Профессору Нильсу Бору, а ниже — адрес датской миссии. Может быть, поэтому письмо шло дольше, чем могло бы, и лишь через десять дней, под самое рождество, Бор примчался в Принстон.

Но Эйнштейн не просил его о срочном свидании. Он не просил даже о срочном ответе. Изложив на свой лад совершенно боровские мысли о неизбежности послевоенного атомного шантажа, он выдвинул, однако, совершенно утопическую идею «международного управления военной мощью».

«Этот радикальный шаг кажется единственной альтернативой секретной гонке технических вооружений. …Не говорите с первого же взгляда «сие невозможно», но повремените день-два, пока Вы не свыкнетесь с этой идеей… Даже если есть хоть один шанс на тысячу добиться чего-то, такой шанс следует обсудить».

Были ранние сумерки над Атомной горой. Тяжелый рев грузовых машин, выползающих из каньона. Снежный покой над грядою Сангре-де-Кристо. «Повремените день-два, пока не свыкнетесь с этой идеей…» Каково это было читать ему, Бору, после всего, что пережил он за последние полгода в Лондоне и Вашингтоне!.. Представилось, как на такой же путь вступает Эйнштейн со всей своей незащищенностью; представилось, как и его обвиняют в преступных намерениях, караемых смертной казнью; представилось, как их обоих превращают в заговорщиков против национальной безопасности государств, давших им приют; представилось, как вместе с ними берется под удесятеренное подозрение сама цель их усилий… И Бор решил, что надо немедленно ехать в Принстон, пока Эйнштейн не сделал какого-нибудь нового опасного шага — вроде прямого обращения к Иоффе или Капице, о которых упомянул он в своем письме.

Вот почему мистер Николас Бейкер снова оказался на малолюдной платформе в Санта-Фэ. И рядом снова был телохранитель, теперь, пожалуй, больше похожий на конвоира.

…Остались неизвестными подробности встречи этих двух людей в пятницу 22 декабря 44-го года на прин-стонской Мэрсер-стрит.

Эйнштейн в поношенном шерстяном свитере.

Бор в заштопанных шерстяных носках.

Впервые они не спорили. И впервые их долгий разговор был не для постороннего слуха. Но впервые был бы понятен всем!

Огромные глаза Эйнштейна отразили его изумление, негодование и подавленность, когда он выслушал все, что Бор мог ему рассказать о своем хождении по мукам. А мог далеко не все, что хотел. Но и сказанного было достаточно. Эйнштейн его понял.

В некоем дипломатическом источнике, точнее не названном Рональдом Кларком в биографии Эйнштейна, сохранилась отчетная записочка Бора на четвертушке писчей бумаги (то ли для генерала Гроувза, то ли для Ванневара Буша), где он вполне конспиративно именовал себя «В», а Эйнштейна — «X».

«…В. смог конфиденциально проинформировать X., что ответственные государственные деятели Америки и Англии полностью осведомлены о масштабах технического развития и что их внимание привлечено к угрозам для мировой безопасности… В своем ответе X. заверил В., что он вполне понимает сложившееся положение вещей и не только воздержится от самостоятельных акций, но и внушит своим друзьям — без какой бы то ни было ссылки на доверительную беседу с В. — нежелательность всех дискуссий, которые могли бы усложнить деликатную задачу государственных деятелей».