И там, на самом ташкентском верху, спешно решили бить отбой. Дело замять или обратить в этакую шутку. Болван Иванов пусть как следует извинится. А этого жида Калинского гнать в шею, чтобы его вонючего ду-ха здесь не было! Или еще лучше: посадить!
Хотя, конечно, может быть, я и ошибаюсь. А что, если ташкентские чекисты с согласия или без согласия Москвы решили, что не следует резать курицу, которая может нести золотые яйца? Ведь у Мессинга через некоторое время можно снова грабануть миллиончик. А кроме того, можно ведь прибрать этого ясновидца к рукам, заставить его верно служить. Ведь его секретное сотрудничество, если им умело манипулировать, может стать просто неоценимым. Или он на самом деле разгадает какую-нибудь тайну, или кто-нибудь ему сам выболтает такое, что до тех пор держал про себя.
А может, он и на самом деле смог в чем-то убедить этих сааковых и гнилощуковых? А может, чем чёрт не шутит, ему удалось их загипнотизировать?
Не знаю, не знаю. Можно строить множество предположений. Но наиболее правдивой показалась мне моя первая догадка о решающей роли телеграммы Сталина. Тем более, что, скорее всего, Ташкент о деле Мес-синга Москве не сообщил, хотя сообщить, как мне думается, был обязан. Правда, мысль об этом пришла мне в голову только через семь лет, когда я разменял восьмой год срока.
Был конец июня 1950 года. Началась война в Корее. Я в то время вкалывал на 19-м штрафном лагпункте Мордовских лагерей. Ночью меня разбудили и повели к начальнику. Тот, держа какую-то бумажку, вдруг — небывалое дело! — подал мне руку. И торжественно заявил, что меня срочно вызывает Москва. Он считает, что меня освободят, и я смогу вер-нуться в Польшу.
Сердце у меня, естественно, заколотилось, хотя надо сказать, что этого я уже давно ожидал. Дело в том, что моя сестра была знакома с Владиславом Гомулкой — еще тогда, когда он был мастером на фабрике конвертов во Львове и никто даже во сне не мог себе представить, что он будет генсеком и первым вице-премьером послевоенной Польши. И вот, года четыре назад, где-то в 1946 году, ко мне в Молотовские лагеря на Урале дошло письмо от сестры. Она сообщала, что Гомулка пообещал что-то предпринять для моего освобождения. Потом связь с ней прервалась, — но как-то нарядчик мне шепнул, что лагерное начальство по требованию из Москвы составляет мою характеристику. Начальство, видно, не очень спешило, потому что я продолжал припухать, а тем временем Гомулку обвинили в национализме, сняли со всех постов, а потом посадили, и он стал чуть ли не таким же зэком, как я. Но когда я узнал, что меня вы-зывают в Москву, то понадеялся, что дело, когда-то пущенное в ход Гомулкой, двигалось, так сказать, самотеком и вот теперь дало результат.
Но я ошибся. В Москве мне руку не подали, а стали таскать по Бутыркам и Лубянке. Я даже недолгое время удостоился чести припухать в одной камере с Его Величеством Пу-и, последним китайским, а во время японской оккупации маньчжурским императором! (О нем много лет спустя, в 1987 году, американцы сняли трогательный и красочный фильм, получивший 9 международных наград и принесший громадные барыши.)
Лишь через месяц меня вызвал мой следователь капитан Кожухов и представил мне какого-то полковника Рублева — якобы начальника контрразведки СССР. Полковник вел себя корректно, и я сперва подумал: это оттого, что он разведчик, а не профессиональный чекист. Он говорил обиняками, и я долго ничего не понимал, пока по его туманным намекам не сообразил, что ему очень льстит знакомство со столь выдающимся западным разведчиком, как я. Он ознакомился с моим делом: даже смешно, что человека моего масштаба осудили за мнимый шпионаж в пользу какой-то задрипанной Польши…
Он все тянул свои трели-морели, а я, распахнув хайло и развесив уши, пытался сообразить, вокруг чего он разводит всю эту хитромудию. И в конце концов понял: до моего ареста я, оказывается, был ни больше, ни меньше как одним из главных резидентов британского Интеллидженс сервис на всю Среднюю Азию! Я не знал, плакать или смеяться. Но поскольку полковник Рублев меня не бил, на меня не орал и — даже трудно поверить! — не матерился, я стал защищаться по существу. Обвинения были абсурдны, чувствовалось, что кто-то сильно морочит советскую контрразведку высосанной из пальца информацией. Атмосфера допроса была чуть ли не кафкианская, и я охотно бы передал ее подробнее, если бы не опасался, что оторвусь от феномена Вольфа Мессинга.
Через несколько дней Рублев объявил, что мне предстоит очная ставка с человеком, который обещает меня обличить и прижать к стене прямыми доказательствами. Обличителем оказался Абраша Калинский! Прямо как в плохой кинокартине: все один и тот же отрицательный тип. Вид у него был довольно потрепанный, одет он был в какие-то военно-тюремные лохмотья, а по столь знакомой мне желтизне и отечности лица можно было без труда определить, что славный деятель много лет провел за решеткой у параши.
Признаюсь — сладостен был мне вид злодея, попавшего в яму, которую он копал другим! А из его туманных речей я понял: на этот раз Калинский наговаривает на самого себя! По его словам, он много лет был агентом Интеллидженс сервис, одновременно ловко маскируясь под профессионального советского сексота. Он без конца ссылался на какого-то сэра Джорджа, упоминал даже город Мары в Туркмении. В его рассказе то я был его подчиненным, то он — моим. Калинский городил такую околесицу, что я, несмотря на всю опасность положения, стал смеяться.
Наконец Рублев грубо выругался, велел увести провокатора и проветрить кабинет. Потом заговорил со мной совсем иным тоном. Из его слов и из того, что я впоследствии слышал от бывших сокамерников Калинского по Лубянке, мне удалось в общих чертах восстановить историю его падения. Она — наглядный пример того, что даже самое рьяное стукачество, даже очень прибыльное вначале, часто в конечном счете кончается у параши.
Весной 1943 года, после истории с Мессингом, Калинского убрали из Ташкента. Генерал-майор НКГБ Жуков велел одеть его в форму польского капитана и перебросил в Сельце на Оке, где формировалась новая польская армия с полковником Берлингом и писательницей Вандой Василевской во главе. В ее командный состав входили кадровые советские офицеры польского происхождения и старые польские коммунисты, чудом оставшиеся в живых после чисток. Среди этих людей в организационном лагере и должен был продолжать свою славную деятельность Калинский.
Но одно — нанизывать на кукан бежавших их Польши необстрелянных поляков и евреев и обводить вокруг пальца телепата из Горы Кальвария, а другое — пытаться провоцировать стреляных воробьев, прошедших огонь, воду и медные трубы. «Капитана» быстро раскусили и демонстративно бойкотировали. Оконфуженный Калинский, понимая, что здесь на его крючок не только никто не попадется, но могут в темном углу и пристукнуть, дал дёру в Москву, где стал выдавать себя за польского военного атташе. После нескольких скандалов он настолько осточертел своим хозяевам, что они решили от него избавиться, запрятав как «социально-опасный элемент» (СОЭ) в исправительно-трудовую колонию в Ховрино по статье 35 УК.
В отместку Калинский решил ни больше, ни меньше, как скомпрометировать Советский Союз и дважды пытался отправить на Запад через свою бывшую сожительницу Татьяну Златогорову какие-то материалы, компрометирующие советских дипломатов. Затея эта обошлась ему дорого — в общей сложности пятнадцатью годами одиночного заключения в специзоляторах. Одно время ему угрожал расстрел, и, безнадежно запутавшийся обладатель «государственных тайн», летом 1950 года додумался обмануть смерть, добившись открытия нового дела и перевода в следственную тюрьму. Он заявил, что много лет был агентом Интеллидженс сервис и готов раскрыть целую сеть своих бывших коллег — английских агентов. Их список он составил из фамилий своих жертв, которые, как он не без основания надеялся, давно уже погибли в лагерях.
Но я, как бы это ни было для Калинского прискорбно, чудом остался в живых, из обвиняемого стал свидетелем и в течение долгого времени рассказывал следователям Лубянки об «успехах» Калинского среди поляков и евреев в Ташкенте.