Я тогда как раз работал в журнале, что, видимо, Василий вспомнил и это побудило его прислать книжечку мне. Он писал в ту пору не только комсомольские очерки, но и комсомольские стихи. Помню, одно из них заканчивалось восклицанием о том, что ради каких-то советских ценностей:
Мы и жизнь не жалели,
А не то, что любовь!
Отдел критики, который я возглавлял, находился в одном кабинете с отделом поэзии, которым тогда руководил Владимир Котов, позже Владимир Цыбин - царство им небесное! - и когда комсомольский поэт заглянул к нам, я сказал ему:
- Вася, что ж ты так о любви-то? Вся мировая поэзия всегда прославляла её, нередко ставила даже выше жизни, а у тебя...
Он задумался...
Но это к слову, а в воспоминаниях меня поразило, как обидел его этот «Филипок»: «Значит, я для них всего лишь герой толстовского рассказа, и это меня приютила всемогущая «Молодая гвардия»! Сердце вдруг застучало... Да, мой рост не позволял стоять на правом фланге, когда дивизион выстраивался на поверку, только ведь и Давидьянц ростом был ничуть не выше...» Но это не утешало. Куда там!«Всего лишь двумя словами я был низвергнут с какой-то солнечной высоты, с гомеровского Олимпа! Будущее померкло... Задуманная повесть представлялась теперь никому не нужной и графоманской. Наверное, зря я выбрал этот Литературный институт, этот жизненный путь...» Вот даже как!
Но - «женская жалость Лили Русаковой показалась мне приторной, я терпеть не мог даже некрасовской жалости к так называемому «угнетенному» классу – крестьянству...» Не верит он, что класс этот был угнетенным, не желает верить! И дальше:«Слёзные надрывы «Орины – матери солдатской» или «Несжатой полосы» были для меня совсем неприемлемы». Ещё удивительней... Какие надрывы? В обоих стихотворениях речь идёт о болезни и смерти, в первом – от восьми лет солдатчины, во втором - от непосильного крестьянского труда, в первом – смерть оплакивает родная мать, во втором – сама природа. Что тут неприемлемого?
Отношение к Некрасову прямо враждебное: «ярославский барин, крестьянский плакальщик»... Впервые слышу такое от писателя-деревенщика. Вот через сколько поколений вылезла классовая вражда крестьянина к барину. Но ведь, дорогой Вася, почти все наши классики ХIХ века были барами, как мы с тобой, да и Шукшин – комсомольскими вожаками, членами партии. Все люди – дети своего времени. Действительно, Пушкин – псковский да ещё нижегородский барин с поместьями и крепостными (почитай книгу Щёголева «Пушкин и мужики»), Лермонтов возрос в имении богатейшей бабки. У Гоголя было свыше 1000 десятин земли и около 400 крепостных душ, что и давало ему возможность годами жить в Германии, Франции, Италии, Швейцарии. Тургенев – орловский барин, А Фет? А Толстой?.. И однако же первый из них пишет:
Здесь барство дикое, без чувства, без закона,
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца...
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца...
Надо ли напоминать, что писали другие? Но Белов не хочет знать никакое рабство нищее и никакого сочувствия и жалости к рабам. «То ли дело весёлые коробейники...» - ликует он. Да, занятно читать и петь про коробейников, но это же, друг дорогой, не крестьяне, а мелкие бродячие торговцы. Ну, маленькие абрамовичи. А вот Катя, что «бережно торгуется, всё боится передать», но, в конце концов, однако же отдала всё, что имела, - это крестьянка. Её-то не жалко?
Знает только ночь глубокая,
Как поладили они.
Распрямись ты, рожь высокая,
Тайну свято сохрани.
А ведь если Катя принесёт в подоле от этого весёлого коробейника, как сохранить «святую тайну»? Да и какая тут святость-то? У катиной сестры, у «девы» из стихотворения Пушкина остался на руках «тайный плод любви несчастной». Несчастной, но - любви! А тут никакой любви - чистая торговая сделка: ты мне – я тебе, чем богата. И вот он – через девять месяцев плод. И очень велика вероятность, что Кате выпадет то же самое, что пушкинской героине:
Склонилась, тихо положила
Младенца на порог чужой,
Со страхом очи отвратила
И скрылась в темноте ночной.
А где весёлый коробейник? Он где-то далеко-далеко в другой губернии опять взывает к девичьей жалости:
Пожалей, душа-зазнобушка,
Молодецкого плеча!..
Сто с лишним лет тому назад горьковский Сатин воскликнул со сцены Художественного Общедоступного: «Человек! Надо уважать человека! Не жалеть... не унижать его жалостью... уважать надо!» Конечно, иная жалость унижает, но это вовсе не абсолютный закон, хотя есть и пословица «лучше жить в зависти, чем в жалости». В русском языке слова «жалеть» и «любить» стоят рядом, а порой могут и заменить друг друга. Помните у Твардовского -
...Коротка солдату ночь.
Знать, жену жалеет, любит,
Да не знает, чем помочь...
У Даля читаем: «Жаль, жалость, жальба – состраданье, соболезнованье, сочувство при чужой беде, печаль, грусть, скорбь, сокрушение». Тут же и поговорка ёмкая: «Человек жалью живёт».
И как можно не пожалеть некрасовскую Катю! Она вынуждена, у нее ничего другого, кроме дара природы, нет. А она молода, легкомысленна, хочется приукрасить себя уж не парчой даже, а хотя бы ситчиком. Вот и пошла на такой риск с бродячим абрамовичем.
Но Белов своё: «Лжёте! Мужик не любил, когда его жалеют. Русский крестьянин с древних пор был достаточно горд, спокоен, снисходителен к барину, уряднику и даже царю. Напрасно господа демократы называют крестьянина рабом...» Выстрел мимо.
Ну, допустим, можно было снисходительно относиться к барину (хотя не совсем ясно, в чём это могло выражаться), но такое отношение не мешало ему, барину-то, пороть крестьянина, продавать, менять на породистых собак, заставлять его жену или дочь выкармливать грудью породистых щенков, погашать крестьянской семьёй, а то и целой деревней карточный долг, как когда-то тульский помещик граф Бобринский погасил такой долг уральскому горнозаводчику Демидову моими предками с берегов Непрядвы. И так мои однофамильцы появились и в Нижнем Тагиле. И это всё не рабство? Допустим, можно было загадочно-снисходительно относиться и к царю, которого никогда не видел, но и тому это не помешало, например, отменяя крепостное право, оставить крестьян без земли, а когда, скажем, 9 января 1905 года питерские рабочие, то есть вчерашние крестьяне, с хоругвями и его портретами пошли к царю искать защиты от кровососов вроде Чубайса и Черномырдина, это не помешало ему встретить их картечью. Допустим также, что можно быть очень гордым, можно не считать себя рабом, но рабство-то с древних пор было настоящее, узаконенное. И только одно утешение здесь: в реакционной России («Жандарм Европы») его отменили раньше, чем в прогрессивной Америке (статуя Свободы), где захватническое, чужеземное, иноязыкое рабство было ещё тяжелей.
Право, от суждений писателя о весёлых коробейниках да от его отрицания угнетённости крестьян на меня повеяло духом давних-предавних его стихов, упоминавшихся выше: «Мы и жизнь не жалели...».
В.С. БУШИН
(Окончание следует)