Изменить стиль страницы

Когда же чтение было кончено, то вся громада раздумчиво понурила головы.

— Алеж тут у гхрамотци иншей пропысано! — заговорили некоторые, — не так, як мы згодзилисе тодысь!..

— То було пан казау, што Пацюровсько урочисько гля нас адаец, а циперачки аж и заусем нет яго.

— Тай лесу нима а-ни прента, а-ни кавалка, а так самож казау…

— Тай што там лесу! Бо дай Боже й так! А и волы пасвиц нима где; каб кае пастби сько, а и то ни кавалка.

— А йон на то й низважая![66] От што! Яму што?!

— Тако жицье то горей за собаку будзе!

— Дбай, каб не горей! бяри просто торбу та киек, тай хадзи сабе рабовац где — шукай скориночки.[67]

— Отто ж така й прауда паньска!

Но и это еще было не все, что крестьяне лишались тех лугов, леса и выгона, которыми пользовались искони, при помещичьем праве. В силу уставной грамоты, большая часть их поселков окружалась отныне помещичьего землею, а крестьянские пахоты отведены в значительной отдаленности, и даже те несчастные угодья, которые предоставлялись в их пользование, были разбросаны Бог знает где и как и почти все окружены так или иначе панскими владеньями, так что для крестьян (но никак не для помещика) выходила ужаснейщая чересполосица, при которой уж никоим образом нельзя было вести самостоятельного, правильного хозяйства. Потравы при таком порядке должны быть и постоянны, и неизбежны, а за потравы плати беспрестанно штрафы, приходи в вечные столкновения с паном, в которых ты всегда останешься виноватым… Но зато подобная несамостоятельность и вообще весь порядок дел такого рода был весьма выгоден для помещика, во-первых тем, что его владения были сконцентрированы, а во-вторых тем, что он приобретает отныне гнет постоянного преобладания над хлопами, которые должны будут очутиться у своего бывшего пана в изрядной таки зависимости, с присоединением для него новой и значительно выгодной статьи дохода от штрафов за потравы.

Сколь ни считали паны этих хлопов тупыми и забитыми, однако же хлопы сразу поняли, что эта уставная грамота затягивает над ними мертвую петлю, что из огня прежней крепостной «панщизны» они вдруг, попадают теперь в полымя новой и уже безысходной зависимости от того же самого пана.

— Не, яснавяльможный, выбачайце, адначож нам гэтаго подпысувац, нияк не можна! — заговорили в громаде. — Мы хочемо, каб нам аддали, што нам сам Цар палажиу, а больше таго нам не треба.

Посредник, казалось, только этого и ждал. С ретивостью, достойною лучшей участи, стал он уверять хлопов, что это то самое и есть все то, что им следует по закону, по царскому Положению, и что самая грамота строго составлена в силу этого лишь царского Положения, а что касается до обещанных угодий: как лес, луга и выгон, то пан, хотя и не обязан по закону отдавать их, но охотно подарит их потом, со временем, из своей панской милости и ласки и если он теперь же не оговаривает их в уставной грамоте, то только потому, что это бы было противузаконно.

— Не!.. не хочемо мы таго! Не треба нам паньских подарунков, — загалдел мир, — а нам што од Цара положено то б нам и дац! То б мы тольки сабе и хацели!.. От што!.. А од паньских подарунков а-ни славы, ни ужитку![68]

И опять идут новые распинанья, что царь именно и велел отдать им только то, что поставлено в уставной грамоте.

— А пакажиц же нам, гдысь то ион пра то одпысау? У якому листу? — отозвались хлопы. — Як даете нам таго листу, за Царскими печатьмы, дак поверуймо, а то нет чаго даремне й балакац ту!

Но пан Селява-Жабчинский, несмотря на всю свою изобретательность, в данную минуту не мог никоим образом изобрести «листу» подобного сорта. Он обратился к Котырле и по-французски, да и то почему-то вполголоса, стал советоваться, что ж, мол, теперь нам остается делать?!

В это самое время из толпы выдвинулось целых двенадцать человек и все они разом бухнулись в ноги пред крылечком. Это были те самые, которые добровольно возжелали перечислиться в дворовые. Бухнувшись в ноги, они слезно стали вымаливать, чтобы Котырло "с ласки"[69] своей панской отпустил их снова на "господарство",[70] что они передумали и желают лучше выплачивать по сорока рублей в год выкупа, чем по двадцати арендной платы, "абы зноу поварацицьца на хлопи, бо то наша од веку батьковщизна була".[71]

Но тут пан Котырло и разговаривать не стал, а просто прогнал их вон, сказав им, что они «дурни», своей же выгоды не понимают. Акт добровольного соглашения был ведь уже подписан и хранился в его бюро, стало быть, чего же еще ему и разговаривать? Но все-таки он был недоволен тем, что эти дурни, представлявшие собою целый отдельный выселок, бросились со своими мольбами пред целой громадой, а это обстоятельство могло угрожать тем, что дальнейшие выгодные сделки такого рода, пожалуй, больше у него и не состоятся: охотников не найдется!..

— Я знаю, чьи все это штуки! знаю, кто вас науськал! — погрозил он им пальцем, вспомня ненавистного «схизматыцкего» попа Сильвестра. — Только смотрите, как бы вам с вашим учителем не улететь к чертям, с веревкой на шее!

Затем пан Котырло подозвал к себе своего конторщика, пана Михала, который все время неослабно наблюдал за хлопской громадой, и шепнул ему что-то на ухо. Тот удалился в контору, и через минуту, в сопровождении его, выпуская дым последней трубочной затяжки, появился оттуда пан асессор.

— Так что ж, панове-громада, — возгласил при этом посредник, — не хочете по царскому Положению сгодиться на грамоту?

— Покажиць нам тое Положене, штоб мы забачили! Хочь зирнуць якось-то яно! А так неможна! — ответили в толпе.

— Так не хочете? — решительно и настойчиво повторил посредник.

— Та што ж, кали не згодна!

— В остатний раз пытаю: не хочете?

— Не хочемо, ваше велыкое велычество, поки не забачимо сами!.. Не хочемо!

— Пане асессорже! — обратился Селява к Шпараге, — прошу прислушать: Высочайшего Положенья не принимают! Высочайшего Положенья!.. Царскому слову веры не дают!

— Так не хочете? — повернулся он еще раз к громаде. В толпе понуро молчали.

Селява еще раз повторил свой томительный вопрос.

Но он остался без ответа. Тягостное молчание, еще ниже пригнетая долу и без того уже понурые, беззащитные хлопские головы, всецело царило над громадой.

— Мы ждем остатнего слова! Отвечайте! — крикнул посредник.

Прошло еще одно мгновение колеблющего, мрачно-томительного молчания, и вдруг…

— Не хочемо! — одним, единодушно-отчаянным вздохом и решительным воплем вырвалось последнее слово из груди нескольких десятков хлопской громады.

Даже пан Селява был поражен эффектом этого единодушного вопля. На одно мгновение он даже побледнел и отшатнулся назад; но это продолжалось у него только мгновенье: он в ту ж минуту совладал с собою и, окинув понурую толпу холодным и строгим взглядом, выступил шаг вперед.

— Э-э!.. да тут и точно бунт! — протянул он с какой-то зловещей угрозой. — Так вы не только что пану своему законному не покоряться, не только что не признавать власти моей и пана асессора, но даже и Царскому указу противитесь!?.. Положенния 19-го февраля не признаете… Пане асессорже! — обратился он вдруг к Шпараге, снимая свою цепь, — мое дело кончено. Начинайте! Теперь уже ваше дело, пане асессорже!

Становой не заставил долго просить себя. Внушительно и неторопливо засучив рукава, причем из-под одного из них очень ловко успел выпустить казацкую нагайку, он с яростным визгом, махая в воздухе кулаком и своим страшным снарядом, ринулся на толпу вперед всею дебелою грудью, всем откормленным пузом, локтями, каблуками и коленками — и здоровая нагайка в ту ж минуту пошла гулять по чем ни попадя… Только слышно было частое щелканье ее о хлопские спины, головы, плечи и груди. По нескольким лицам уже струилась кровь, на других накипали полосами сине-бурые и багровые волдыри, а нагайка пана-acecèopa все еще продолжала свою административную работу. Но хлопы, как стадо баранов, ошалев от страху и боли, все пуще жались в кучу и толклись на месте. Изредка из этой кучи вырывался короткий, болезненный стон, следовавший непосредственно за глухим пляцканьем нагайки, удары которой слышались большей частью в совершенной тишине, так что иной любитель мог бы по ее короткому, отрывистому щелканью, сосчитать число изобильно-щедрых ударов. Раздавался один только запыхавшийся, хрипливо-визжащий голос станового, который в этом случае, быть может вопреки польскому патриотизму, оказался весьма изобретательным любителем крепких выражений чисто российского свойства. Он словно охмелел от удовольствия щелкать нагайкой и видеть кровь. Но как ни надседался своей глоткой, как ни упражнял свои мускулы рук и ног — кроме молчания, нарушаемого изредка все теми же короткими воплями нестерпимой боли, ничего не выходило из этой толпы. Хлопы все так же ошалело, покорно толклись на одном месте и жались в кучу. Только кровяные пятна на земле, на лицах, на одежде свидетельствовали о примерном усердии административной нагайки.

вернуться

66

Не обращает внимания.

вернуться

67

Рабовац — просить милостыню. Скориночки — корки хлеба. Дбай — думай, заботься.

вернуться

68

Ни славы, ни пользы нет.

вернуться

69

По милости.

вернуться

70

Хозяйство.

вернуться

71

Чтобы снова обратиться в крестьян, потому что это искони была наша батьковщина.