Изменить стиль страницы

Тимохин услышал собственные мысли и вздрогнул, испугавшись таких рассуждений. Вздрогнув, он оторвал колючую щёку от пышной женской груди, краем глаза увидел пузатый сосок с дырочкой на конце. Поднявшись на локтях, он нарочито грубо, чтобы отогнать подкравшуюся к сердцу мягкость, раздвинул круглые колени Глафиры.

– А ну-ка, чего разлеглась, будто интеллигентка какая! А ну давай, – он ткнул двумя пальцами в её влажную плоть, – давай, сучка ты этакая, работай.

– Злой вы, – проговорила Глафира в ответ, впуская в себя его возбудившееся тело. – Боитесь человеческое тепло проявить, мягким боитесь показаться.

– Молчи! Нету во мне ничего такого!

– Ежели человека в себе душить ежечасно, то оно понятно… – И женщина издала глубокий стон под напором Тимохина.

– Молчи, дело делай.

– Дело-то нехитрое, Тимофей Артемьевич, – отозвалась Глафира томно из-под жилистого мужского тела. – Только нежности бы хотелось от вас, а не простого кобелячества.

– Всякую такую нежность, как проявление чуждой нам морали, мы штыками вытравливать будем.

– Дурак ты, Тимофей, хоть и в ГПУ служишь, – вдруг отчётливо произнесла Глафира.

Он размашисто шмякнул кулаком ей в лицо. Застыл на мгновение, затем вновь задвигал бёдрами, жестоко вдавливая женщину в перину.

– Если мы мягкость всякую не вычеркнем из нашей жизни, – процедил он, как бы извиняясь за удар, – то мы нипочём не победим. А нам без победы никак нельзя. Зачем же мы тогда затеяли революцию?

Он оттолкнулся от Глафиры, перевернулся на бок и уставился вытаращенными глазами в стену. Он слышал, как женщина села на кровати, всхлипнула, сплюнула кровь с разбитой губы.

– Дурак ты, Тимофей Артемьевич, – повторила она, – дураком и подохнешь.

– Замолкни, сволочь, не то пристрелю! – послышалось в ответ.

– В кого ж ты тогда хером своим торкать-то будешь? Тут больше баб нет, кроме меня одной.

– Привезу девку из стойбища.

– Как бы не так. Она у тебя в рабынях будет, Тимка, что ли? Тебя твоя советская власть за такое дело самого пришлёпнет, – злобно проговорила Глафира.

– Молчи, сволочь, – опять огрызнулся он. – Иди сюда, давай ещё…

– Куда вам! – Женщина вновь перешла на «вы». – Вы после спирта совсем никудышный, никак закончить не сподобитесь.

Тимохин зажмурился.

– Не твоё дело, ты, дура, знай, подставляй да подмахивай. А кончаю я или нет – не твоего ума…

– Куда уж нам. Наше дело бабское…

***

– Скоро пятую годовщину советской власти отмечать будем, а здесь – дикая пустота. Туземцы знать ничего не желают. Живут так, будто никакой революции не было, – говорил Сидоров, тщательно пережёвывая кусок хлеба.

– Тёмный народ. Какой с них спрос? – отозвался Поликарп, пальцами смахивая с губ налипшие крошки махорки.

– Ничего. Мы на них узду наденем и приведём в социалистическое общество. Скоро тут колхозы будут, партийные ячейки. Всё чин чинарём сделаем. Советская власть не может допустить, чтобы кто-то жил не по советским законам, – вступил в разговор Тимохин. Он задумался, вперившись затуманенным взглядом куда-то под потолок. – Скучно здесь, – вдруг заявил он, помолчав несколько минут. – Воевать не получается. Людей мало. Если кто и есть из контрреволюционеров, то и не отыщешь их на таких пространствах… Да и не тот здесь люд, чтобы в контрреволюцию играть. Мы их за яйца к этому делу притягиваем, шаманство за контрреволюционную деятельность выдаём… А ведь иначе невозможно… Нет, не люблю я этой работы, товарищи, не хочу её. Если бы партия не приказала, ноги б моей тут… Но ведь партия велела!.. Что я без партии?.. Тошно мне… Эх! Вот, помню, в Гражданскую было – честно, весело, пьяно! Водил эскадрон по тылам белых, рубился до беспамятства… Шашка – первый друг… Эх, шашка, как же я так оплошал-то? Я этого Степана Аникина теперь просто обязан достать… Из-за шашки моей боевой.

– Достанем, – равнодушно ответил Поликарп.

– Где ты достанешь-то его? – Сидоров отхлебнул чаю. – Про Бисерную Бороду сказывают, что он и следов-то не оставляет на снегу.

– Брехня. Человек везде следы оставляет, – отмахнулся Поликарп.

– Ненавижу, – прошептал Тимохин, и внезапно на глазах его выступили слёзы. Он поспешно поднялся и вышел из комнаты.

– Чего это с ним? – удивился Поликарп.

– Сдавать стал Тимофей Артемьевич, – вздохнул Сидоров. – Тоскует по боевым товарищам. Тут ему – хуже тюрьмы.

– А нам что? Разве лучше? – спросил Поликарп и бросил в кружку кусок сахара.

– Мы с тобой – рядовые бойцы революционной армии, – подбирая слова, заговорил Сидоров. – А товарищ Тимохин руководить поставлен. Ему выявлять контрреволюционные элементы надобно, а как их выявлять, если их нету? Ему эта работа не по сердцу, я это чую. А раз не по сердцу, стало быть, озлобляется он не на шутку, себя переламывает, на собственное горло наступает. Потому и злой сделался, нетерпимый.

– Самоеды кличут его Больным Сердцем.

– Верно кличут.

Дверь скрипнула, вошёл Евдокимов и шевельнул усами.

– Сани прикатили, – сообщил он.

– Кто там?

– Самоеды, двое. Худющие…

– С чем пожаловали-то? – Поликарп зажёг самокрутку, жадно затянулся и со свистом выпустил сизое облако густого дыма.

– А бес их разберёт, – пожал плечами Евдокимов и опустился на стул.

– Выпей чаю, – предложил Поликарп.

– Жрать охота, – ответил Евдокимов и пошарил по карманам, будто надеялся обнаружить там кусок колбасы.

– Хлеба хочешь? – спросил Поликарп.

– Давай.

– Так кто приехал-то?

В следующее мгновение дверь скрипнула и в комнату вошли два человека, одетые в меховую одежду. Следом за ними появился Тимохин. Он постучал одного из Самоедов по плечу и спросил:

– С чем прибыли, люди?

Тот из Самоедов, что был постарше, начал что-то бурно объяснять.

– Погоди, погоди, не лопочи так! – осадил его Тимохин. – Я же не понимаю ни хрена. Сидоров, переводи давай.

Сидоров нахмурился, недовольно сплюнул на пол, подошёл к туземцам и что-то спросил. Самоеды затараторили наперебой.

– Вот этого зовут Пангаси, из бедняков. – перевёл Сидоров. – Он хочет найти работу. Дела у него настолько плохо идут, что он даже уступил свою жену какому-то Пайдаве.

– Как это «уступил»? – не понял Тимохин.

– За оленей. Пангаси говорит, что у него никогда оленей не было, а сейчас и жену кормить нечем. Вот и уступил её богатому Самоеду.

– Продал, значит?

– Нет, говорит, что на время. Она Пайдаве будет по хозяйству помогать, у него жена больна, во время перекочёвок даже чум сама поставить не может.

– Выходит, этот Пангаси в рабы отдал её? За это оленей получил? На что ж это похоже, товарищи? – Тимохин оглянулся, ожидая поддержки. – Такого небось и при царе не бывало. А советская власть на что?

– У них тут всякое бывало, товарищ Тимохин. Они к таким сделкам относятся нормально, ничего дурного в таких поступках не находят.

– Не находят? А вот ежели я его арестую за торговлю людьми? – набычился Тимохин. – А ну… переведи ему… Что ж ты, шкура поганая, делаешь? Жену в рабство отдал? Ты знаешь, что я с тобой учиню за такие проделки? Чего таращишься? Не понимаешь? Сидоров, переведи ж ты ему, мать твою!

– Он говорит, что они с Пайдавой давние товарищи. Он помог ему женщиной, а тот помог ему оленями.

– Хороши товарищи! Ты, Сидоров, переведи ему, чтобы жену свою завтра же забрал у дружка своего. Скажи, что я работу ему дам и оленей он через эту работу получит вдоволь. Растолкуй, что мы на днях отправляемся в стойбище Тэваси, там оленей голов восемьсот наберётся. – Тимохин приблизился к Пангаси и дыхнул ему в лицо густым табачным запахом. – Ты, товарищ батрак, хочешь ведь иметь своих оленей? Так вот я дам тебе пятьдесят, нет, пожалуй, сто голов отдам тебе из стада Тэваси. И жену тебе продавать не надо будет никому. Понимаешь меня? А своему дружку передай, чтобы не смел никогда больше людей покупать! Кончилось это время. Мы за такие дела к стенке ставить будем!