От такой неожиданной перемены Петр опешил и стал у двери.
В «том» зале зашумели, закричали, затарахтели табуретками. Вслед за тем оттуда выбежал Кувалдин и бросился к двери. Усатые кинулись за ним, но рабочие повисли у них на плечах и не пускали. Увидя, что у дверей стоит Петр, Кувалдин повернул в сторону, к окну, и рванул шпингалет. Короткой заминки оказалось достаточно, чтобы усатые вцепились в Кувалдина. Петр взревел и бросился на усатых. Те направили на него револьверы.
Когда Кувалдина увели, Петр ударил себя кулаком по голове и застонал. Некоторое время он неподвижно сидел на табуретке, потом встал и медленно пошел из чайной.
Вернулся он только на другой день, сильно пьяный. Сжимал ладонями виски и все повторял:
— Подлец я, подлец!.. Нету мне прощения!..
Отец его не слушал; он ходил из зала в нашу комнату, из комнаты в зал и шептал:
— Теперь меня выгонят… Теперь наверняка выгонят…
Весть о том, что Петр запил, облетела всех дам-патронесс. Они съехались в чайную, столпились около Петра и принялись его уговаривать:
— Петр, голубчик, ну что же ты расстраиваешься! Возьми себя в руки, успокойся!
Толстенная мадам Медведева сладко заговорила:
— Не надо, милый, не надо. Ведь ничего не случилось. Ну, арестовали беглого каторжника, так это ж был социалист, он против царя и бога шел. Ну, хочешь, будешь у меня кучером работать. Да что кучером! Я тебя старшим приказчиком в гастрономическом магазине сделаю!
Петр оглядывал дам безумными глазами. Вдруг лицо его исказилось. С выражением отвращения он взял со стола мокрую тряпку, которой я стирал с клеенок присохшие крошки, и мазнул купчиху по лицу от лба до третьего подбородка. Дамы бросились врассыпную. А Медведева до того обалдела, что стояла и шлепала губами. Дамы сначала перепугались, а потом начали хихикать. Босяки заржали. Я тоже засмеялся. Медведева опомнилась да как закричит:
— В полицию! В полицию его, подлеца!.. А ты чего смеешься, щенок паршивый?! — накинулась она на меня—Всех разгоню! Чтоб духу тут вашего не было!..
Отец схватился за голову. Я от страха вылетел на улицу и побежал куда глаза глядят.
Бежал, бежал, бежал, пока не оказался перед Зойкиной будкой. Я дернул дверь. Бабка сидела за столом и пила из чашки чай. Она смотрела на меня и не узнавала. Вдруг лицо ее сморщилось, по щекам поползли слезы.
— А Зойка где? — спросил я.
— Нету Зойки, нету, — забормотала она. — Увезли нашу Зоичку, увезли… Цирк увез, чтоб он сгорел, проклятый!..
— Зачем? — не понял я. Бабка рассердилась:
— «Зачем, зачем»? Не знаешь, что ли? В акробатки пошла, в попрыгуночки. Будут ей теперь ручки-ножки выкручивать.
Она опять заплакала. А поплакав, спросила:
— Чаю хочешь?
Я чаю не хотел. Какой чай, когда, может, жизнь моя кончается! Из-за меня отца, наверно, уже прогнали. Если я вернусь, он меня изобьет до смерти. А если еще не успели прогнать, то он изобьет меня в угоду купчихе, чтобы та не выгоняла его. Как ни поверни, все равно я буду избит. А после болезни я еще больше ослабел и, наверно, умру, когда он будет бить меня. Куда же мне деваться? Счастливая Зойка! Пусть ей выкручивают руки-ноги, а все-таки она не умрет. Ей даже публика будет хлопать в ладоши. Вот и мне бы туда, в цирк, кувыркаться вместе с Зойкой.
— Бабушка, а куда он уехал, цирк этот? — спросил я.
— Кабы знать! — ответила бабка. — Уехал — и все. Разве мне докладывают!
Тогда я рассказал, что со мной случилось.
Бабка выслушала и покачала головой.
— Вот уж и не знаю, что тебе посоветовать. Переночуй на Зоичкйном топчане, а утром, может, и придумаем что.
Ночь я провел так, будто опять заболел тифом. Меня то знобило, то бросало в жар. А тут еще с грохотом пробегали мимо поезда. Особенно меня донимала мысль, как страдает сейчас мама. Может, она думает, что я утопился или бросился под поезд.
Обессиленный, я так крепко заснул перед рассветом, что открыл глаза только тогда, когда будку заливало солнцем. Мне стало страшно: неужели я всю ночь провел не дома?
Бабка дала мне бублик, напоила чаем и сказала:
— Иди домой. Лучше дома ничего на свете нет. Авось обойдется.
От бабкиных слов у меня на душе стало спокойнее, я пошел.
Может быть, я так бы и вернулся домой и все бы, как говорила бабка, обошлось, но еще издали я увидел, что к чайной подъехал экипаж и из него вышли Медведева и сам городской голова, тот важный господин, который был у нас на молебне. Что угодно, только не попадаться на глаза купчихе! А городского голову она, конечно, привезла, чтоб расправиться с отцом.
И я опять побежал.
Страх загнал меня в порт. До этого я в порту был только раз — с отцом и мамой. Тогда у берега стояло много пароходов, привязанных канатами к чугунным тумбам. Из-за этих пароходов я даже не рассмотрел как следует моря. Один пароход был турецкий. Это я сразу понял, потому что на нем ходили люди в красных фесках. Мальчишки с берега кричали им: «Наши ваших пу-у-у!..» Турки смеялись. Обиделся только один. Он повернулся к мальчишкам задом, нагнулся и крикнул: «Пу-у!»
Но в этот раз у берега стояло всего два парохода — большой, выкрашенный, и маленький, обшарпанный. На обшарпанном висел флаг с полумесяцем и звездой. С парохода по деревянному мостику сходили турки и сбрасывали со спины большие кули. Один куль лопнул, и из него выпали на землю связки сушеного инжира. Толстый турок, который ничего не делал, а только смотрел, как работают другие, сбежал помостику на берег и стал кричать на старого турка, который уронил куль. Старый турок моргал глазами, будто боялся, что толстый ударит его по лицу, и говорил: «Афэдерсинис, афэдерсинис!»[4] А толстый кричал: «Алчак! Алчак!»[5] — и брызгал слюной.
Около меня остановился мальчишка с подбитым глазом. Он подмигнул мне и сказал:
— Вот здорово ругаются!
— А ты разве понимаешь? — спросил я.
— А то нет! — ответил мальчишка. — Я и сам по-всякому умею. Вот, слышь, толстый кричит: «Я тебя, шайтан, в бараний рог согну! Я из тебя рахат-лукум сделаю!» А старый, слышь, отвечает: «Мы и сами с усами, разлюли-малина! Я тебе, шагай-болтай, пузо вспорю и кишки в море выкину!»
По-турецки я не понимал, но, конечно, догадался, что мальчишка врет. Ведь старый говорил только одно слово— «афэдерсинис». Неожиданно мальчишка прыгнул, схватил две связки инжира и побежал. Старый крикнул: «Вай!» — и побежал за мальчишкой, а толстый с кулаками бросился на меня. Я тоже побежал. Мальчишка на бегу уронил связку. Я ее подобрал и отдал старому. Старый погладил меня по голове и дал одну инжиринку. Я опять пошел к пароходу. Толстый турок уже не трогал меня. Старый дал мне еще и рожок. Я съел сначала рожок, а потом инжиринку. И рожок и инжиринка были сладкие, душистые — такие вкусные, что я на время забыл о своем горе. Я пошел к большому пароходу. На нем был флаг полосатый, а люди обыкновенные, без фесок. Но разговаривали они тоже не по-русски. Походив по берегу, я опять вернулся к туркам. Турки уже ничего с парохода не выносили, а брали на берегу заржавленные куски чугуна и таскали на пароход. Наверно, каждый кусок весил пуда три, потому что больше одного куска турки не поднимали, и все-таки лица у них блестели от пота.
Вдруг с парохода сошел человек, похожий на нашего Петра, как брат родной. На нем были заплатанные штаны и опорки. Он легко взял под мышки два куска чугуна и пошел на пароход. И тут я вспомнил, что первый раз Петр пришел к нам в чайную вот в таких же заплатанных штанах. Неужели это он? Когда человек опять показался на деревянном мостике, я вскрикнул и побежал к нему. Конечно, это был Петр!
— Митя?! — удивился он. — Ты что тут делаешь? Бычков ловишь?
Я признался, что убежал из дому. Лицо Петра посуровело.
— Да ты спятил? — сердито сказал он. — Так с тех пор и не возвращался? Ну, брат, это не дело. Сейчас же иди домой!