Межутов испугался, увидев книгу у Димы в руках. Ему было, в сущности, все равно, понравились Диме его стихи или нет, и обсуждать их сейчас и здесь совсем не хотелось. Тем более, что потом наверняка пришлось бы переходить к Диминым творениям, что-то объяснять, высказывать свое мнение, которое начинающему пророку точно бы не понравилось… К счастью, Дима почти сразу убрал книжку: то ли почувствовал смятение собеседника, то ли и не собирался о ней говорить, а просто упомянул к слову.

– Я все смотрел на вас тогда, на нашем сборище, и думал… Потом даже хотел подойти и спросить, когда все закончилось. Вы там говорили, что талант определяет всю жизнь человека… Скажите, а для вас лично писать стихи – это жизненная необходимость?

Межутов подумал с минуту, оторопев. Потом честно признался:

– Нет.

– То есть, вы можете писать, а можете и не писать?

– Ну… вроде того.

– А ведь говорят: "Если можете не писать – не пишите"!

Александр пожал плечами. Он терпеть не мог эту расхожую фразу.

– Мало ли что говорят. Наступает какой-то момент в жизни, когда чувствуешь, что так надо. Можно и не делать, конечно, но стоит попробовать. Я всерьез начал писать только после армии, когда… возникла потребность кое-что осмыслить. Другие способы не подходили.

Дима слушал невнимательно, поэтому Межутов даже засомневался в собственных словах и замолчал.

– Понимаете, – вдруг сказал парень, – Римма Львовна меня хвалит, а я-то вижу: в моих стихах все не так, как мне нужно. И я уже много раз решал, что брошу писать, но получается примерно как с курением – клянешься, что больше никогда, а рука сама тянется к пачке. Как вы думаете, поэзия – это болезнь или естественная потребность вроде дыхания? Может, это лечится как-то? Не помру же я, в самом деле, если вдруг перестану марать бумагу?

Александр поймал себя на том, что начинает проникаться к Диме симпатией. Сам он уже не мог рассуждать на подобные темы так вольно, как раньше – мешало что-то шершавое, болезненное, выросшее в душе за последний год почти непрерывных внутренних терзаний, как невидимая опухоль или нарыв. Но Димины сомнения были чем-то похожи на его собственные, так что ему даже почудилось какая-то близость между их душами. Пусть дальнее, но родство.

– Дыхание – это очень романтично, конечно. Есть ведь и другие "естественные потребности", не менее насущные. Почему бы с ними не сравнить?

Он думал, что Дима обидится, но тот охотно рассмеялся шутке.

– А какая разница?

– Что значит "какая"? Можно писать стихи так же, как дышать, а можно – так же, как в уборную ходить. По-моему, разница ощутимая.

– Ну… наверное, да. Здесь я, похоже, не додумал.

"Знал бы ты, сколько тебе еще предстоит "додумывать!" – пронеслась тоскливая мысль в голове у Александра. Он продолжал, сам не замечая, как увлекается:

– Если пишут не все – значит, эта потребность не так уж естественна. Если даже те, кто пишет, могут и не писать, то, возможно, она – вообще разновидность роскоши. Когда твоя жизнь никак не зависит от того, черкнул ты сегодня несколько строчек или нет – то, значит, это не насущная необходимость, а что-то вроде прихоти. Согласен?

Дима искоса посмотрел на Межутова. В этом быстром взгляде была недоверчивость, но за ней Александру вдруг снова почудилось уже знакомое, холодное, даже как будто инородное любопытство. И усмешка.

– У вас, Александр Николаевич, все слишком просто получается. А как же священное звание Поэта, Божий дар и прочие высокие материи? Жало мудрыя змеи? Угль, пылающий огнем? И неужели все это, – Дима похлопал себя по карману, из которого торчал крешек "Батумских акварелей", – написано легко и быстро, за чашкой кофе?

– Не все, – уклончиво ответил Межутов. Пушкинские слова в устах Димы неприятно его поразили: он услышал в них перекличку со своими собственными мыслями в храме, и ему почему-то стало от этого тревожно. – Хотя и за чашкой, бывало, тоже пробовал. Священное звание – это, конечно, здорово, но, боюсь, не про меня. Я-то просто в себе и в окружающем пытаюсь разобраться. Наверное, это действительно прихоть, но в повседневности все так перепутано: время течет, одно событие наслаивается на другое, смысл их размывается, очень быстро утрачивается. Вот поэтому я в стихах свою жизнь заново перемалываю и смотрю, какая выходит мука…

– Ну, и какая же?

Александр поморщился: заданный с явной иронией вопрос был похож на выстрел и отозвался неожиданной головной болью. Откровенничать расхотелось.

– Серенькая, если честно. То ли жить надо лучше, то ли молоть…

Молодой поэт глубоко вздохнул, вытянул длинные тощие ноги, которые, как с внезапной жалостью почудилось Межутову, отличались от палки его метлы только тем, что были продеты в узкие дудки джинсовых брючин.

– Да уж… А ведь тяжело бывает смириться с тем, что ты – не Пушкин! – вдруг ни с того ни с сего сказал Дима, то ли опять ерничая, то ли всерьез.

Межутов с грустью понял, что говорят они на совершенно разных языках и болят у них совершенно разные места, но спорить не стал: он помнил, как в молодости тоже с трудом примирялся с тем, что каждый талант имеет границы. Ему только все меньше нравилось это настойчивое упоминание Пушкина. С одной стороны, понятно: Пушкин всегда первым приходит на язык, когда начинают рассуждать о поэзии. С другой, ведь и сам он тоже, стоя на литургии, вспоминал именно Пушкина, и именно то стихотворение – про "жало мудрыя змеи" и "угль, пылающий огнем"…

– Это точно. Тут нужно только хорошенько взвесить, смог бы ты за свою гениальность платить по высшему разряду или нет.

Дима пожал плечами, вернее, даже не пожал, а дернул в раздражении.

– Да кто сейчас платит-то? Царя нет, охранки нет, цензуру последнюю и то скоро снимут… В Сибирь за стихи давно уже никого не ссылают. На дуэлях не дерутся. Вот вы за свой талант много платите?

Александр почти физически почувствовал, как Димины пальцы небрежно теребят в кармане телогрейки картонную обложку "Батумских акварелей". Что ответить, он не знал. Попытался пошутить:

– Считается, что это мне за него платят! – но тут же пожалел о сказанном: вышло цинично и пошло, как будто соврал на ходу.

Зато Дима, похоже, был очень доволен ответом.

– Вот-вот, – сказал он с усмешкой. – Мне нравится, что вы про это откровенно говорите. А то, бывает, напустят тумана: дескать, мучаюсь духовными исканиями, а сами просто спиваются. Безволие – вообще болезнь творческих людей. Не сопьется, так застрелится, не застрелится – так повесится или утопится, или наркоты переберет… Или еще бывает – из окон выходят. Чего только не придумаешь по слабости характера! Да, стихи – это такая штука: только заболей ими по-настоящему – сожрут…

Александр с изумлением взглянул на собеседника. Он не ожидал такого резкого поворота в их разговоре и теперь чувствовал, как в сердце вползает незнакомый ледяной трепет.

– Это ты о чем?

– Да как же! О том же, о чем и вы – о свободе выбора! Или о чувстве меры, если хотите. Вы вроде бы в шутку сказали, что поэзия может быть прихотью. Но в этой шутке – большая доля правды. Вот для вас стихи – не жизненная необходимость, вы отвели поэзии какое-то место в своей душе, она там и сидит. Вы – ее хозяин, а не наоборот. Хотите – пользуетесь ею, не хотите – не пользуетесь. И это правильно! А поступи вы иначе – и сгложут вас, высосут и выбросят. Тогда уж точно – только руки на себя наложить…

Межутов тщетно пытался определить, иронизирует собеседник или говорит всерьез.

– Кто сгложет?

Дима повернул к нему лицо. Его зрачки показались Александру неправдоподобно черными и безжизненными.

– А не все ли равно кто?

Повисла странная, зияющая пауза.

– Где они, гении – Блок, Цветаева, Белый и прочие? – продолжал Дима. – Чем закончили, как жили? Отдались на волю сил, которых обуздать не могли. Вы только представьте себе их существование. Как они творили, захлебываясь в собственных стихах, как переставали быть собой в те моменты, когда через них говорила чистая поэтическая стихия…