Появление, с XVIII века, статистики позволяет называть уже почти точные цифры. Скажем, число немцев, въехавших в Россию при Екатерине II, чуть не дотянуло до ста тысяч, а за 87 лет между 1828 и 1915 к нам вселилось, ни много, ни мало, 4,2 млн иностранцев, больше всего из Германии (1,5 млн чел.) и Австро-Венгрии (0,8 млн).[6] Вообразите число их потомков сегодня! К началу Мировой войны 1914 года Россия была вторым, после США, центром иммиграции в мире — впереди Канады, Аргентины, Бразилии, Австралии. В Россию переселялись греки, румыны, албанцы («арнауты»), болгары, венгры, македонцы, хорваты, сербы, черногорцы, галицийские и буковинские украинцы, чехи, словаки, все те же немцы, китайцы, корейцы, персы, турецкие армяне, ассирийцы (айсоры), курды, ближневосточные арабы-христиане. Вне статистики остались переселявшиеся в собственно Россию жители ее окраин — прибалтийских и кавказских губерний, русского Туркестана, Бухарского эмирата, Великого княжества Финляндского, поляки и литовцы Царства Польского.
Россия всегда притягивала к себе людей, в пугало ее превратил коммунизм. Он же сделал все, чтобы очернить ее прошлое. Общее впечатление от русской истории, выносимое из школы (до сих пор!), таково, что наш рядовой читатель легко верит любому мрачному вздору о России.
БОЛЬШОЕ НЕДОРАЗУМЕНИЕ С РУССКОЙ ОБЩИНОЙ
Перейдем к мифу ни отрицательному, ни положительному, а просто ошибочному, к мифу об общине. Община — любимица изрядной части современной российской публицистики, священная корова политических деклараций некоторых партий. Общинность, внушают нам, есть родовой признак нашей национальной души, русский способ жизни. Среди базовых констант, которые берутся в расчет при социальном прогнозировании и в политической футурологии, часто фигурирует и наша якобы общинная психология.
Но сперва маленькое отступление. Из какого сора у нас растут, не ведая стыда, россиеведческие теоретизирования, я понял, прочтя однажды в «Общей газета» якобы письмо якобы из Пензенской области. «Вот сейчас все говорят: фермер спасет российскую деревню. Америку, там, Голландию по ТВ показывают. Счастливые коровы… Но у нас в Пензе не Америка и не Голландия, у нас 7–8 месяцев в году зима… Вот почему для крупного товарного производства в деревне нужна масса техники и масса народа в одном кулаке (имеется в виду не тот кулак, которого ликвидировали как класс, нет, это ласковая метафора для председателя колхоза — А.Г.)… Всегда в России мужики общиной жили. Коль нужда заставит, помогали друг другу. Трудно средь бескрайних снегов одному выжить». Выдержки из этого удивительного сочинения торжествующе приводились затем в качестве народного гласа, в частности публицистом В.Сироткиным.
То, что текст родился в Москве, было ясно без слов. Пензяк не напишет про восьмимесячную зиму. Поражало другое: каков же уровень познаний о своей стране имеет скромный труженик идеологической обслуги коммунистов-аграриев, сочинявший этот текст? Да и в редакции газеты никто почему-то не вспомнил, что так долго зима длится разве что в Готхобе, столице Гренландии, никак не в Пензе. А ведь все свои выводы о том, что в России могут выжить (любимое словцо) только колхоз, община и госсобственность на землю, наш ряженый поселянин и ему подобные авторы выводят из постулата, будто у нас этого требует сама природа. Дескать, Россия — страна приполярная, зона рискованной агрикультуры и так далее. Эта фантастическая климатология потребует отдельного, не впопыхах, разбора, чем мы займемся позже, а пока что обратимся непосредственно к общине.
Публицисты из бывших доцентов «научного коммунизма» (от латинского commune — община) страстно хотят доказать склонность России к выдуманному идеалу, давшему имя их былой специальности, и создать этим себе ретроспективное алиби. Противопоставляя «русскую общинную психологию» западному индивидуализму, они делают вид, будто речь идет о предмете настолько бесспорном, что обсуждать его излишне. Однако неосторожные детали частенько выдают, что понятие об общине у них довольно смутное. Примерно такое: как пришли, мол, славяне на приполярную Русскую равнину, так и порешили выживать среди бескрайних снегов коллективными хозяйствами за счет взаимовыручки. С тех пор и по сей день на Руси стихийный общинный социализм. Один за всех, все за одного.
На деле же, как естественная форма народной самоорганизации для совместной борьбы с природой, община в России сошла на нет еще до появления самого слова «Россия». Наш блестящий этнограф дореволюционной школы академик Д.Зеленин посвятил уцелевшим формам коллективного, общинного поведения крестьян раздел «Общественная жизнь» в своем капитальном труде «Восточнославянская этнография». В предисловии он подчеркивает, что его труд писался в начале 20-х гг. на материалах «второй половины XIX — начала ХХ в». И уже тогда эти формы были этнографическим эхом.
Самое ценное в общине, старинная «толока» или «помочь» (т. е. коллективная работа односельчан для выполнения трудной или спешной общей задачи) сохранилась, пишет Зеленин, лишь в форме таких отзвуков, как опахивание деревни при болезнях скота или постройка за один день «обыденного храма» во время моровых язв. «Лишь кое-где у белорусов» сохранилась бесплатная работа соседей в пользу погорельца или немощного. «Нынешние» же (для нас — вековой давности) случаи коллективной работы он описывает так: «Ее устраивают только люди зажиточные, пользующиеся влиянием в обществе. Обычно на толоке людей прельщает обильное угощение, которого у бедняков не бывает. К этому прибавляется и стремление оказать услугу влиятельному человеку. Нередко толока обходится хозяину дороже, нежели найм рабочих». Иногда «работающих привлекает не только угощение, но также и взаимные обязательства, связанные с такими услугами» (т. е. порождая обязательства, каждый вправе рассчитывать на «отработку» в разных формах), и «в обоих случаях работа, в которой участвуют ради более или менее богатого угощения с вином, завершается праздничным пирогом и танцами».[7] Картина, что и говорить, мила воображению, но где тут та община, в которую объединяются ради выживания перед лицом безжалостной природы?
Можно, конечно, объявить приметами такой общины любые этнографические детали быта, порожденные тем, что односельчане имеют общие интересы, должны как-то общаться и взаимодействовать, улаживать споры. Можно объявить ими каждое проявление милосердия к сиротам и вдовам, любые посиделки, где работа совмещена с разговорами и забавами, все развлечения сельской молодежи и т. д. — но такое есть везде в мире, где сельская жизнь еще сохраняется, а говорить об общине оснований давно уже нет.
Так на какую же возлюбленную русским народом вековечную общину ссылаются сегодня наши народоведы? Я теряюсь в догадках. Низовые общественные структуры XIV–XVII веков, удобные власти и поощрявшиеся ею как инструмент извлечения податей и решения государственных задач, включая военные, никакого отношения к «взаимовыручке перед лицом суровой природы» также не имели. Эти структуры — они, кстати, вовсе и не именовались «общиной» — строились по принципу круговой поруки, были рычагом утеснения и контроля. Скажем, «Приговор» (т. е. постановление) Земского собора 1619 года фактически прикреплял посадских людей к месту жительства тем, что уход любого увеличивал размер доли налога оставшихся. Оставалось лишь убегать, что и делалось.
Переход от посошного (в «соху» могло входить разное количество деревень, дворов, людей и пашни) к подворному обложению, а затем к подушной подати должен был, казалось, знаменовать собой окончательную смерть традиционной общины. И в самом деле, все, что напоминало о ней, исчезает из русских правовых актов, пока вдруг ее заново не «открыл» в 1847 ученый немец барон Франц Август фон Гакстгаузен-Аббенбург. Изучая жизнь государственных крестьян, он выяснил, что общность полей (первый признак общины) действительно исчезла «еще в домосковскую эпоху», но «в конце XVIII века под влиянием фискальной политики правительства» возродилась вновь. «В конце XVIII века» — то есть после указа Екатерины II от 19 мая 1769, касавшегося государственных крестьян.