• 1
  • 2
  • 3
  • »

Писать "Бензин" в Соединенных Штатах, над которыми, как грязное белье, висела тень Джона Фостера Даллеса, обезвреживать "Бомбу" в Америке с тенью Эдгара Гувера и электрическим стулом за спиной было небезопасным занятием. Говорят, что саперы ошибаются лишь раз в жизни. Нечто подобное происходит и с поэтами. (И далось же им – на кой черт – это смертоносное "право на ошибку!"). Корсо покидает Соединенные Штаты и перебирается в Мексику. Вскоре к нему присоединяется Гинзберг и Орловски. Hо бежать в Мексику от Эдгара Гувера – это все равно, что бежать от Александра Христофоровича Бенкендорфа на Кавказ. Всевидящие глаза и всеслышащие уши трехбуквенного ФБР – американского "Третьего отделения" не очень-то церемонились с государственными границами страны, приставшей беззащитным коралловым наростом к бортовой обшивке гигантского корабля "Штат Техас". И вот уже другое судно, не знаю каких там еще пассажирских линий, вновь увозит американского Вийона и Рембо за океан, во Францию…

Тема смерти всегда присутствовала в творчестве Корсо. Однако до поры до времени он относился к ней или как к противнику – в социально-политическом плане, или как к объекту насмешки – в плане философском и бытовом. (Вийоновское: "И сколько весит этот зад, узнает скоро шея"). Он был накоротке со смертью, не раз видел ее вблизи, даже состоял с ней в морганатическом браке – сознаюсь, каламбур не из лучших, – и все-таки жажда жизни, присущая молодости неизменно брала верх. Hо игра "младой жизни" у гробового входа – опасная игра. Равнодушная природа становится природой равнодушия. Монолог над черепом Йорика затягивается до бесконечности, и в результате акценты начинают смещаться – взор могильщика превращается в могильный юмор.

Мне не хочется ни гадать, ни тем более заниматься вульгарной социологией. Я просто не знаю, кто победил Грега: бомба или шприц, радиоактивный пепел или щепотка героина. Иногда "мировая скорбь" поэта начинается с болезни, подхваченной на Плас-Пигаль, в Сохо или на Бродвее. Шутки Генриха Гейне, намертво прикованного к постели, уже не сверкали ни весельем путешествий но Гарцу, ни сарказмом зимних Сказок Германии… Поэтому я ограничиваюсь простой констатацией: после "Бензина" и "Бомбы" Корсо выпустил сборник стихов "Счастливый день рождения смерти". В творчестве Грега сборник был переломным. С его страниц вставал и падал, расшибаясь в кровь, сломленный поэт. Тот самый Корсо, который когда-то мог читать свои стихи, лихо прогуливаясь на руках по трясущемуся вагону нью-йоркского сабвея – аж от самого Бэттери-парка до Бронкса, – сейчас аплодировал самому себе лишь за то, что ему удается переходить улицу. Иногда. Он писал о себе, как о безногом поэте в безногом мире, разгадка которого ведома одной только смерти. "Ничто было всегда. Было и будет. Ничто громоздится на ничто в ничто многих ничто, которыми правит ничто". Это страшно. Это из "Вымаранных строк о вымаранной жизни". Он писал о себе, как о безволосом поэте, как о лишенном силы Самсоне, отчаянно скребущемся сломанными ногтями в дверь магазина, торгующего париками.

Он писал о мире, в котором "ампутируют розы" и топят Данте "в медовых лужах"; о мире, в котором девушек водят не в кино, а на кладбище, ибо любоваться звездным небом можно лишь в одном положении – лежа на могильной плите… Он писал о мире, мусорные ящики которого задыхаются от битых пластинок Баха и стен Парфенона, где любовь изнашивают, как башмаки, натянутые на протезы, как башмаки, раскисшие от мочи и блевотины. Он писал о мире, в котором боги приходят в бешенство, когда люди начинают думать, а дети умирают, когда открываются окна. Писал о распятой доброте и об отчаянии, оклеивавшем душу, как театральные афиши, об ортопедических креслах – "основном виде передвижения в наш век научно-технической революции".

Стихи Грега – белые и рифмованные – все более пропитывались трупным смрадом.

Буквально в каждой строке, даже разбитой лесенкой, кто-то обязательно умирал. Умирали слоны и поэты, чайки и клоуны. Двадцать клоунов, пятьдесят клоунов. Наконец все клоуны. Смерть, похожая на хвост макаки, вертела насаженной на него планетой, населенной людьми, которых уже некому было смешить. Да и незачем. Она увековечивала зиму и объявляла вне закона весну.

Смерть! Смерть! Смерть! Смерть!
Смерть, заливающая глаза свинцом!
В мертвых парках играют мертвые дети.
Мертвые лошади жуют мертвое сено.
Смерть – король и смерть – королева…
Так давайте же все умрем,
Чтоб отомстить смерти!
Пусть и она побудет в пиковом положении!

Стихи Грегори Корсо все больше превращались из литературного феномена в клинический, а их автор…

Я смотрю на Грега сквозь толстое выпуклое стекло студии звукозаписи. Он полулежит на грязном полу, прислонившись спиной к коленям Питера Орловски, беспрестанно балансирующего на грубо сколоченном и некрашеном табурете. Грег пытается приноровиться к вибрации ненадежной точки опоры, подобрать ключ к ее ритмике. Тщетно. Раздосадованный, он чертит пальцем по паркету какие-то бессмысленные фигуры, которые затем исчезают под подошвами непоседы Пита. (Когда легионы Марцелла штурмовали Сиракузы, Архимед в пылу сражения выводил на песке формулы. Он был убит римским солдатом и пал со словами: "Hе трогай моих чертежей!").

Смуглое лицо Корсо совсем почернело. Легкая седина небритой щетины еще больше подчеркивает угольный цвет его кожи. Вены на шее вздулись до размеров веревки, на которой обычно сушат белье итальянские домохозяйки от Неаполя до Нью-Йорка. Глаза сдвинулись вглубь, словно пытаются пробиться в иной мир через затылок. Образовавшуюся пустоту заполняют брови, сросшиеся над переносицей. Hо самое страшное – это рот и челюсть. Беззубый рот старика и отвалившаяся челюсть мертвеца.

Я не слышу, что и как поет Грегори, но я чувствую, что он шамкает. И от этого становится нестерпимо больно. Шамкает запевала и горлодер поколения битников! Он так и не решил задачу об определении количества золота и серебра в жертвенной короне Гиерона, не выскочил из ванны и не побежал домой нагишом с криком: "Эврика!".

Еженедельник "HЕДЕЛЯ",

№ 15 (839), 1976 г.