Гриша покосился на меня и неодобрительно пробурчал:
— Кончай трепаться! Политика исключает бизнес!
— Политика и есть самый большой бизнес, — мрачно заметил на это Прохоров. — К великому сожалению.
Суровый мужик: так и не притронулся к пище. Даже коньяком погребовал, а на столе был настоящий коньяк, которого и при демократии нигде не сыскать, — разве что по ценам, которые и нас кусают.
С этой его «пассией» я быстро станцевался. Дуреха поверила, что ей обломится тысяча долларов и попёрлась в снятую напрокат душегубку, где мы расслаблялись, обкатывая сценарий.
Мы, собственно, никакой своей игры тогда ещё не вели — получили заказ от одной московской конторы. Но поскольку мы были «в доле», старались выбирать своё полностью. Как говаривал мой дядя, работавший ещё при царе в Государственной Думе: «Грех, если ты оставляешь рыба на блюде, даже не ковырнув его вилкой!»
Но тут «рыб» попался скользкий и глупый. Она не приняла наркотического питья, которое ей пытался впендюрить Гриша, умевший косить под простачка, и только когда дело дошло до кульминации, сообразила, что её обманывают. Изящная и будто бы беззащитная куколка с пушистой гривкой ниже пупа тотчас преобразилась. Вся её показушная русская интеллигентность пропала сразу, когда Гриша пошёл на абордаж. Она ударила его в пах коленом, а я получил хук в челюсть, от которого почти оглох.
— Сволочи, сволочи, — орала она в замкнутом пространстве парилки. — Знайте, это вам с рук не сойдёт!..
Гриша обмяк и качался со стоном по полу, а я вызвал охрану.
Любая из русских девах, — это подтверждает мой многолетний опыт, — согласна на любые домогательства, лишь бы уберечь свою жизнь, но эта оказалась такой же сталинской лярвой, как и Прохоров.
Мы держали двух амбалов, правда, склонных к некоторому садизму: они пытали наших врагов.
Едва эта баба увидела их, она бросилась головой на глухую бетонную стену. Фанатичка, как эти палестинцы: раскроила себе череп и тут же скончалась.
Мы даже слегка обалдели. А она сползла на пол, заливая его кровью. В том, что она мертва, не могло быть уже никаких сомнений.
— Тут всё ясно, — сказал один из амбалов, потрясённо, сука, сказал, и они оба вышли.
Гришу, державшегося за синюю мошонку, бил озноб:
— Обоих засранцев надо теперь убрать, они колебнулись, они больше нам не нужны!..
Я знал, что это означает, но не имел права на приказ такого рода. И я отреагировал старой хохмой:
— Главное — ты уцелел. Хейб рейт милори куш хараре, каксказали бы наши люди на планете ХУ-017 через три тысячелетия: зачем слова камню, если никто не хочет убрать его с обочины?..
Я, конечно, хорохорился, но в тот день понял: мы не удержим власти среди людей, которые выставляют свои права и готовы умереть за них…
Картинки чужой памяти
Ради чего живёт человек? Ради счастья, которое всегда с червоточиной? Ради семьи, которая трагически распадается? Ради детей, которые до срока и неблагодарно покидают родителей? Ради мечты, которая так и остаётся далёкой? Ради бренного тела?.. Да, тело нуждается в постоянном притоке калорий и отправлении естественных функций, — без этого оно деградирует, а при деградации уже не способно наполнить до краев сокровищами духовную память.
Но и самая светлая духовная память — слабое утешение при дряхлом теле, в котором угасают уже последние силы. Которое добито тревогами, потерями, оскорблениями и бесконечными страданиями. Нет, память не стареет, но из неё вываливаются, как камни из пирамиды, необходимые блоки… Вспоминается порой то, что не имеет отношения к личному опыту, — это чужое, но давно усвоенное почему-то как своё.
Вот он, Алексей Михайлович, если разобраться, вовсе не Прохоров, а Печко. Отец его, в силу вынужденных обстоятельств, взял чужую фамилию и чужие документы и, может, только потому и уцелел. У него были родные братья, с которыми он так ни разу и не встретился, — боялся навлечь на них беду.
Необыкновенная история отца, человека смелого и честного, вернувшегося с войны с двумя орденами, но без ноги, главную тайну которого он услыхал только в годы «перестроечного» развала, вспоминается всё чаще как своя собственная — удивительно. Но ведь, по сути, всё в жизни удивительно. Даже то, что человек ходит, ест, пьёт, различает цвета неба и земли, что-то ещё соображает и что-то планирует, отстаивает личную честь, даже не задумываясь о том, что это достояние всей нации, всего народа, — тут даже боги мелки и ничтожны…
Со взгорка отворялась панорама на широкое поле, далеко-далеко упиравшееся в чернолесье. Слева за холмом блестел край серой реки, и вдаль уходил просёлок, которым веками пользовались и солдаты, и купцы со своими обозами, и богомольцы со своими торбами. По фиолетовой на фоне изумрудной травы дороге бежала тень — от облака. Тень бежала быстро. И потом вдруг пропала — то небо отворило свой колодец для солнечного света. Какая тишина, какая умиротворённость!..
Где-то здесь, на взгорке, верно, было прежде крепкое поселение, потому что заливисто, оттеняя тишину, кокотала курица-несушка — лениво и вольно. Кургузый скворец, взгромоздясь на кол, к которому, может быть, привязывали бычка или козу, деловито отряхивался — где-то искупался — собираясь выпаривать на солнце кожного паразита.
Ржала кобыла — далеко-далеко уносился звук в безлюдном, но живом пространстве…
И второе воспоминание так же задевало и корежило душу невысказанным, от которого было не освободиться: что же затеяли люди на земле и как же бог, если он существует, допустил до этой кутерьмы, несправедливой, бессмысленной и жестокой?..
Белые отступали. Отбив в течение двух дней четыре атаки свежей дивизии, погоняемой истеричными комиссарами, стойко державшийся пехотный полк внезапно дрогнул и надломился, когда поползли слухи о том, что красные окружают и вот-вот прорвутся к единственному мосту через Каму, тогда никому будет не спастись.
Роты снимались без приказа. Командиры делали вид, что разделяют этот стихийный порыв, хотя прекрасно понимали, что в войсках могли действовать и, конечно, действовали лазутчики и ловкие говоруны-провокаторы Совдепии.
Хотя войска снимались скрытно, всё же красные заметили отход и стали лупить по единственной стеснённой холмами дороге, уходившей на восток; обстрел позволял если не рассеять войска, то дезорганизовать их отход.
Внезапно пошёл сильный дождь, в котором человек теряет привычную ориентацию. Один из снарядов угодил в повозку полевого лазарета. Лошади были убиты, два санитара суетились вокруг раненых, в стороне что-то горело розовым пламенем, и дыма не было, его сбивал дождь, и сумерки уже сгустились.
Солдаты шли, увязая в грязи, чёрными птицами скользили офицеры на конях, где-то впереди застряла пушка, и никто не хотел помочь артиллеристам, пока не вмешался кто-то из офицеров, громкой бранью усовестив торопившихся к ночлегу солдат. Но добрый призыв только усугубил дело: едва продолжилось движение, снаряд угодил в самую середину колонны, — ослеплённые и раненые стонали и кричали в кромешной тьме, полагая, что товарищи уже позабыли о них…
В ноябре 1918 года молодой матрос из Виленской губернии волею случая попал в окружение Александра Васильевича Колчака и прислуживал ему в качестве денщика, а временами и повара до второго января 1920 года. Служил ревностно и верно, почитая Верховного Правителя Всероссийского правительства в Омске за образец бескорыстия и честности.
Колчак заметил искренность, доброту, желание поддержать и помочь и, сам нередко недуживший, не раз расспрашивал денщика о здоровье, настроении, тяготах службы, старался облегчить его судьбу.
Второго января адмирал встал, как всегда, очень рано. Стараясь не разбудить жену, накинул полушубок и вышел из вагона.
Караульный офицер и часовые знали привычки «верховного» и старались не тревожить его дум: ни докладов, ни разговоров.
Заложив руки за спину, Колчак прошёлся вдоль заснеженных путей. Запрокинув голову, смотрел на ночные звёзды, отворявшие бесконечность просторов и тем самым уже как бы укорявшие человека за мелочность и ограниченность всех его замыслов.