— Какое же? — с любопытством спросил я.
— Может быть, такое, — ответила королева. — Мак-Дато вернулся в палаты — он так и не дождался возвращения пса. А в палатах слуги под присмотром его жены убирали со столов.
— Слава Богу. — сказал Мак-Дато, — я на время избавился от своих соседей. Но зато я потерял чудесного пса. И это твоя вина. Это ты дала мне плохой совет.
— Пса? — переспросила жена Мак-Дато. — Кому нужен старый пес? Неужели ты не заметил маленького злого щенка, которого я стала выкармливать?
Я перевел дыхание и расхохотался. Расхохотался по-настоящему впервые с тех пор, как попал в рабство.
Мы говорили о других вещах.
Она настояла на том, чтобы подарить мне пергамент, на котором я писал. А я настоял на том, чтобы закончить записывать рассказ королевы Астрид, переписать его красиво и переплести в книгу. Это будет мой подарок Гуннхильд.
— А с другими твоими записями что будет? — спросила королева. — Разве ты не собираешься переписать и их?
— Ты имеешь в виду записи о тебе и обо мне?
— Да.
— Мне кажется, ты требуешь слишком многого.
Я задумался. Совсем недавно мне казалось, что наша судьбы сплетаются в единый узор. Так я продолжал думать и сейчас.
— Я не написал ничего, что ты бы не могла прочесть, — сказал я. — Но там есть кое-что, что не предназначено для чужих глаз.
— Ты боишься, что кто-то еще прочтет пергамент?
— Нет. Сейчас мне уже все равно.
— Тогда почему ты думаешь, что этого боюсь я? Кроме того, есть еще кое-что, что я хочу рассказать о своей жизни и о том, какую роль в ней сыграли священники.
— Ты говоришь со священником, — заметил я.
Она не обратила на мои слова никакого внимания.
— Ты считаешь, что я прошу слишком многого?
Я знал, что Гуннхильд не заговорила бы об этом, если бы эти записи ничего не значили для нее. И Бог знает почему, но я чувствовал ответственность за королеву. Кроме того, ее рассказ меня захватил — записывать историю человеческой жизни оказалось намного интереснее, чем слагать висы.
— Тогда мне потребуется еще пергамент, — ответил я.
— Я постараюсь достать его.
— Уж не собираешься ли ты послать викингов в Ирландию ограбить монастырь?
— Это мысль, — усмехнулась королева.
— В таком случае пусть они выберут тот, в котором еще не успели побывать сами ирландцы.
Она удивилась:
— Ты хочешь сказать, что в Ирландии принято грабить собственные монастыри?
— Не собственные, а принадлежащие соседним королевствам. Эти монастыри со скопленными в них запасами провизии находятся в подчинении короля. А аббаты часто хотят стать полными господами в собственных монастырях.
Я знаю легенду об одном короле, который не только ограбил соседний монастырь, но и сжег его. Когда король возвратился домой, его священник строго заметил, что можно было бы и не жечь церкви. На что король ответил: «Да, ты прав. Произошла ужасная ошибка. Я хотел сжечь не церковь, а находившегося в ней аббата».
— Так, значит, ты не будешь возражать против ограбления монастыря? — хмыкнула Гуннхильд.
— Монастыри тоже бывают разные, и я думаю, есть более легкие способы раздобыть пергамент.
Она вдруг спросила меня, не хочу ли я стать ее советником, но вряд ли именно эта перепалка натолкнула ее на такую мысль.
Я ответил, что должен подумать над предложением. И тут же посоветовал никогда не пороть раба без причины. Я напомнил Гуннхильд о девушке, разбившей хрустальный бокал.
В глазах королевы вспыхнул огонь:
— В этом вини самого себя.
Она вскочила и выбежала из трапезной.
Я сидел и думал над последними словами королевы. А затем перечел записи наших бесед, сделанные мною неделю назад.
Я увидел, как грубо с ней обращался. Я был жесток. Мне не стоило переводить ей записи. Я думал, что королева не должна выказывать теплых чувств к рабу.
Но я не знаю, кого больше выдают ее слова, — ее самое или меня.
По-прежнему тот же день.
Королева Астрид внесла свои изменения в мои записи — их было всего несколько. Королева Гуннхильд может гордиться своей памятью и талантом рассказчика.
Но теперь я сам присутствую при рассказе королевы Астрид и записываю его. А так как Эгиль Эмундссон уже вернулся из Скары, то Астрид с удовольствием продолжает свое повествование. Вчера вечером мы собирались послушать ее рассказ. Рудольф тоже пришел, хотя его никто и не звал.
На столе перед королевой Астрид лежали мои последние записи, где говорилось, что Олав Харальдссон так никогда больше и не дотронулся до своей жены.
Королева изредка прикладывалась к чаше с пивом. Она никак не могла начать свой рассказ и все перечитывала мои записи.
Наконец я не выдержал и спросил:
— Королева, вы знаете, почему конунг Олав больше не прикоснулся к вам? Вы уверены, что он действительно не мог?
Она удивилась:
— Почему ты об этом спрашиваешь?
— Во-первых, потому, что я любопытен. Во-вторых, чтобы помочь вам начать рассказ. И в третьих, и мне кажется это самым важным, потому, что именно этот вопрос вам зададут священники, когда будут разбирать вопрос о святости Олава.
Она помолчала, а затем промолвила:
— Не обо всем приятно вспоминать, и не хотела я говорить об этом. Но, может, и правильно вспомнить сейчас о том, что тяжелым грузом лежит у меня на душе.
Она вновь замолчала и потянулась к чаше с пивом. Заметив мой взгляд, королева улыбнулась — она от души посмеялась, когда прочла в рукописи о замечании Гуннхильд, что королева Астрид рассказывает лучше всего, когда выпьет.
— Когда я уезжала в Норвегию, то надеялась стать Олаву настоящей женой. Слова Сигвата о том, что конунгу нужна женщина, которую бы он мог полюбить, разбудили во мне надежду. Но все надежды разлетелись на мелкие кусочки после первой же ночи, когда конунг меня изнасиловал. Я так разозлилась и ожесточилась, что даже не улыбалась Олаву, когда он делился со мной своими мыслями или когда носила его ребенка.
И тем не менее под железной броней воина мне удалось разглядеть одинокую несчастную тоскующую душу. И я научилась понимать человека, который писал странные холодные любовные стихи женщинам, которые никогда не были ему дороги. Стихи, наполненные тоской по чему-то, чего он и сам не знал.
Мои надежды растаяли, но их корни по-прежнему были в моем сердце. Когда конунг отказался от меня как от жены, я испытала громадное облегчение. Но затем я стала тосковать, и в моем сердце возникли новые надежды. Я вспомнила, как мягко Олав относился ко мне во время беременности. И постепенно мне захотелось приласкать его. И я была настолько глупа, что сказала Олаву, что хочу подарить ему сына.
Он ответил мне очень резко. А когда я пробовала убедить его другими способами, известными всем женщинам, отпрянул от меня. Я подумала, что он боится меня. И тут же с моих глаз спала пелена. Я поняла, что великий непобедимый конунг — просто несчастный мальчик, который искал у меня защиты. Он проклинал и ласкал меня одновременно и с одинаковым жаром. Но то, что он хотел сделать, ему никак не удавалось. Не помогали молитвы ни Богу, ни Фрейру, его прародителю, хотя он умолял и угрожал им обоим. Тогда его ярость обрушилась на меня. Я даже испугалась, что Олав может меня убить. Но он выскочил из постели и выбежал из палат на улицу в чем мать родила. Через некоторое время он вернулся забрать одежду и оружие. Я притворилась спящей.
С того дня я его редко видела.
— Когда это случилось? — спросил Эгиль Эмундссон.
— Через год после нашей свадьбы. Мы были тогда в Трондхейме. Провели там всю зиму, а это, я думаю, случилось ранней весной.
— Мне кажется, кто-то видел его той ночью, — сказал Эгиль. — Я слышал рассказы, что по ночам конунг выскакивает из дома и голышом бегает по усадьбе. И что он часто садится в холодную воду.
— Может быть, — задумчиво ответила Астрид. — Вполне возможно, что так и было. Он был в такой ярости, что ему надо было что-то сделать, чтобы унять ее.