Здесь ход моих воспоминаний Валун прервал и объявил, что борьбы никакой не было, а имела место склока за худые корма. Кормушек же было маловато. Но тут я грубо перебил его и даже обматерил, вызвав неодобрительный взгляд его супруги, в это время наливавшей нам чай. Как же не было, вскричал я, когда боролись все. Одни с серостью, в которой справедливо видели питательную среду фашизма, другие с литературными чиновниками и тупоголовыми редакторами, третьи за то, чтобы фантастика заняла подобающее место в литературе, четвертые — за чистоту рядов и помыслов… Хорошо, согласился Валун, пусть будет борьба, но только она имела характер метафизический. Во-первых, о ней никто, кроме самих борцов и ближайшего окружения, практически ничего не знал. И тем более противник. Обижаться не надо, битва с воображаемыми чудовищами в силу своей безнадежности вызывает большее уважение, потому что в реальной схватке худшее, что может произойти, — это славная гибель героя-борца. Тогда как ирреальная битва в лучшем случае сулит кармическую вендетту, а мы из нее и так не вылезаем. Я не понял, что он имеет в виду, и продолжал уличать его в короткой памяти. Все мы тогда хоть и помалу, но публиковались. Прорвавшиеся в журналы или сборники рассказы и повести делали автору имя. «Бомба» Покровского, «Третий день ветер» Силецкого… Нет, «Бомба», кажется, ухнула в «Химию и жизнь» позже, когда исторический материализм угрожающе заскрипел и перекосился. Надо сказать, что издатели опубликованные вещи с удовольствием переиздавали, так, например, мою повесть «Правила игры без правил» перепечатывали до тошноты. Изданное впервые произведение считалось как бы прошедшим тест на благонадежность, какие бы там мелкие кукиши в карманах ни прятались и хитрые намеки ни таились. Здесь Валун почему-то стал рассказывать мне об экзаменационной системе Китая эпохи Тан, но я не прислушивался к его словам. Вот какие мысли пришли ко мне: действительно, одним из самых любимых наших занятий было ритуальное сидение на кухнях и провозглашение вполне достойных лозунгов, вынашивание роскошных творческих планов и так далее… Словом, блюлась славная традиция отечественной интеллигенции, которая последние полтора века искренне считала, будто чтение книжек доказывает, что она не тварь дрожащая, а право имеет. И ведь на тебе! — это сидение на кухнях в конечном итоге погубило Великую Державу. Вороги не одолели, а книгочеи изгрызли… Наверное, последнюю фразу я произнес вслух, потому что Валун прервал себя и призвал к скромности — никто Систему не побеждал, она сама себя отравила продуктами выделения. Тут же выяснилось, что мы говорим о разных вещах и совершенно иных временах.
Потом речь зашла о так называемых творческих группах и объединениях, и меня опять унесло в воспоминания…
Вторую оппозицию, но не антагонистическую, составляли семинары — московский и питерский. В первые годы работы московского семинара традиционны были обмены с питерцами папками с трудами семинаристов на предмет перекрестного обсуждения, но после взаимных мордобитий, литературных, разумеется, практика эта себя исчерпала. Впрочем, споры и свары носили характер скорее личностный, нежели концептуальный, борьбы как таковой не было, и слава Богу! Тогда-то мы и услышали имена А. Столярова, В. Рыбакова, А. Измайлова, С. Логинова и иных наших коллег.
Надо сказать, что московский семинар вели светлой памяти Аркадий Стругацкий, Дмитрий Биленкин, Георгий Гуревич, а также ныне здравствующий Евгений Войскунский. Обилие наставников радовало семинаристов, но и несколько ослабляло творческую дисциплину. Тогда как питерский семинар с первых дней своих и посейчас находится в крепких руках Бориса Стругацкого, сумевшего вколотить в головы послушников основы литературного труда. Это помогло питерцам быстрее оправиться в годину разброда и шатаний, легче адаптироваться к катастрофически изменившейся обстановке. Возможно, именно поэтому питерская когорта фантастов, весьма неоднородная, надо сказать, пока «держит масть» в отечественной фантастике. Тогда как москвичи, расслабленные либерализмом мэтров, предавались лени, тешились непубликабельностью произведений и т. п. В итоге московский семинар приказал долго писать, а питерский работал, как часы с кукушкой, пока недавний почти булгаковский пожар в тамошнем Доме писателей не приостановил его деятельность. Другое дело, что последняя точка в извечном споре двух столиц не будет поставлена никогда, разве что появится третья и низведет первые две до уровня райцентров.
Тут Валуна кинуло в густопсовый фрейдизм. Он начал втолковывать мне, что москвичам повезло. Исконно московская легкость в отношении к авторитетам, порой граничащая с хамством, привела к тому, что означенные отношения между наставниками и учителями остались ровными и нормальными. У питерцев же, задавленных пиететом, набухшие комплексы лопнули естественным бунтом против Отца-Соперника. На мой вопль — а ты-то, мизерабль, с чего это взял — он торжествующе помахал стопкой журналов-тетрадок, издающихся штучным тиражом для узкого круга. Вот так номер — окололитературный скандальчик, имевший место пару лет назад и выплеснутый на страницы фэнзина, стал достоянием любопытствующей общественности!
2
Через неделю мы снова встретились. Он занес новую книгу одного из собратьев по перу. Собрат, поросенок такой, не удосужился подарить с автографом.
Разговор опять пошел о фантастике, и меня потянуло снова в воспоминания.
Начало 80-х. Чем были семинары для нас: отстойником, гетто, тусовкой, убежищем, клубом?.. Самый обтекаемый ответ — всем помаленьку, — наверное, самый верный.
С одной стороны, идея была вполне в духе совка — собрать до кучи молодых паршивцев, дабы не оставались без призора. Но с другой — общение с себе подобными давало восхитительное ощущение значимости собственного бытия. Раз в месяц собирались инженеры, журналисты, преподаватели, милиционеры и примкнувший к ним бородатый патологоанатом. Погружение в мир фантастических идей и высокого слога заряжало бодростью и…
Эскапизм чистой воды, перебил меня Валун. Субституция бытия. Вы бы лучше писали побольше или тратили время на пробивание своих опусов. Или шли бы дружными рядами в диссиденты. Страдать полагается за идею, нежели от похмелья. Тут я не стерпел и в лоб спросил Валуна: а какие изделия клепал он во славу нашего оружия в те незабвенные годы? Он задумался, но я тоже замолчал. Насчет похмелья это он в точку попал.
Жизнь между заседаниями семинара была насыщенна, отношения между нами были приятельскими. К тому же делить тогда было нечего, всех не печатали в равной степени, а прорвавшийся в какой-либо журнальчик тут же приводил за собой всю ораву. Поначалу мы собирались в Центральном Доме литераторов, в знаменитой комнате № 8, в каминном, так сказать, зале. Чинно обсуждали очередное произведение, принимали в свои ряды или давали отлуп. Ближе к концу занятия по одному, по двое семинаристы незаметно уходили по витой лестнице вниз, занимать места в знаменитом баре-буфете со стенами, исчерканными эпиграммами и карикатурами дозволенной остроты. Потом подтягивались остальные и быстро упивались в лоск. Впрочем, молодые организмы хорошо держали удар по ливеру. Порой возлияния продолжались на свежем воздухе, благо у каждого с собой в портфеле было, а кое у кого даже по две. Во дворике Дома литераторов, близ ворот, выходящих на улицу Герцена, стоял большой пустой контейнер невесть из-под чего. Это была наша «летняя беседка». Там и продолжали после изгнания из буфета.
Подворотен тоже хватало. Порой вышедшая подышать свежим воздухом старушка с недоумением прислушивалась к разговорам пьяной компании, где «давай с горла» перемежалось рассуждением о психологической мотивации и логике повествовательных возможностей.
Заседания семинара впоследствии проводились в старой редакции журнала «Знание — сила» — в роскошном подвале дома, что за Театром кукол Образцова. Оттуда нас не гнали, и поэтому можно себе представить, что творилось в ночь глухую…