Изменить стиль страницы

— Какая бессмыслица — отдать столько молодых жизней. И во имя чего? Чтобы опротестовать солдафонские поступки тупого чиновника?!

— Если следовать ходу ваших рассуждений, — возразил Феликс, — то можно считать бессмысленными и жертвы первомартовцев. В самом деле, за смерть одного старика, хотя бы и императора, отдать шесть жизней — да и каких жизней?! Желябов, Перовская, Кибальчич, Гриневицкий…

Войнаральский, вынув изо рта узорчатый мундштук и выпустив клуб сиреневого дыма, отвечал, улыбаясь:

— Глупость! Непроходимая глупость! Да вся эта русско-немецкая династия не стоит одной такой жизни, как жизнь Андрея Желябова! И весь народовольческий террор есть не что иное, как обескровливание русского революционного движения. Поймите! Только восстание, всенародное беспощадное восстание даст народу права, отнятые паразитами власти!

— Вот тут мы с вами найдем точки соприкосновения, — обрадовался Феликс. — Партия «Пролетариат» в конечном итоге видела победу именно пролетарской революции…

Порфирий Иванович откинул на край стола окончательно потухшую трубку, схватил и залпом выпил кружку остывшего чая.

— А эта, извините, ваша идея пролетарской революции… еще большая глупость, чем террор «Народной воли». Где он, ваш пролетарий? Когда он превратится в революционную силу? Века пройдут! Нет, только мужик с топором и рогатиной — вот кому суждено быть могильщиком самодержавия!

Феликс понял, что дальше вести разговоры с Войнаральским бесполезно — все ресурсы души этого когда-то выдающегося человека уже исчерпаны. Но тревожило другое — образ его жизни, несообразный с его все еще непоколебимо высоким авторитетом в глазах новых поколений революционеров.

Вернувшись в Якутск и посоветовавшись с Натальей Осиповной и Христиной Григорьевной, Феликс написал Войнаральскому письмо, упрекая его в том, что революционеру неприлично заниматься торговлей. Ответ пришел незамедлительно: «Господа революционеры! Поберегите камни, чтобы бросить их на мою могилу».

А вскоре Феликс и Христина уехали в Чурапчу, входившую в Намский улус.

В этом улусе было несколько ссыльных женщин, и это дало повод острякам переименовать ого в Дамский улус. Пока строили свою избу, семью Кона принял на квартиру богатый якутский тойон по фамилии Магначевский. Тойон считал себя человеком культурным и, прежде чем подать Христине ложку, облизывал ее со всех сторон. Подавал ложку с поклоном и при этом говорил: «Нучча (то есть русский) любит, чтоб было чисто». А подавая Хри-стине тарелку, он прежде тщательно обтирал ее подолом грязной рубашки…

В Намском улусе они прожили два года.

Там Феликс впервые увидел северное сияние. Мороз стоял под шестьдесят градусов. В течение десяти минут в фиолетово-сипем небе горели гигантские разноцветно полосы, захватившие половину неба, — красные, белые, зеленые, желтые…

— Это к перемене в нашей судьбе, — сказала Христина, и с этой минуты в избе ссыльнопоселенцев Конов поселилась надежда на избавление от северной ссылки.

Когда морозы сдали до сорока градусов, Феликс поехал к улусному писарю. Шапошников, опасливо оглянувшись по сторонам, сказал с плохо скрываемой радостью:

— Господин Кон! Вас можно поздравить. Умер император. По манифесту об амнистии вы имеете право приписаться в крестьяне. Это даст вам возможность получить паспорт и передвигаться в пределах генерал-губернаторства.

— Да, но какое крестьянское общество согласится нас принять…

— Любое. Поставьте ведро водки — и вы с паспортом.

Желание получить хотя бы относительную свободу было так велико, что, получив паспорт, Коны двинулась в Иркутск. Три тысячи верст. Христина с грудным ребенком на руках. Тридцать три дня, от одного почтового стана к другому, летела повозка меж крутых, высоких берегов Лены, по гребню которых тянулась бесконечная черная хвойная щетина тайги.

Иркутск — столица Сибири! Много политических ссыльных, но здесь они жили иначе, чем в Якутске, где можно было ходить в чем попало и когда угодно зайти друг к другу. Здесь все — в сюртуках и пиджаках. У каждого — часы приема. В Якутске ссыльные вращались в своей среде, здесь — в интеллигентской и чиновничьей, работали в редакциях, в отделении Географического общества, учителями, служили в конторах.

Город поражал возвращающегося с севера поселенца богатством, обилием величественных зданий, музеев, школ, больниц. Особенно выделялось здание Восточно-Сибирского отделения Императорского Русского Географического общества.

Все говорило о довольстве и богатстве, которое приносили Иркутску золотые россыпи на Лене…

Иркутские купцы и промышленники и по одежде и в поведении резко отличались от своих замоскворецких собратьев по классу. Сибирский характер. Сибирская интуиция. Сибирские возможности. Будущее Сибири. Этими словечками пересыпались разговоры в гостиных, в редакционных кабинетах, в приисковых конторах… Интеллигенция вынашивала идею сибирской автономии, зрели семена сибирского областничества, которому суждено было сыграть роковую роль в грозных событиях гражданской войны.

Феликс отправился в редакцию газеты «Восточное обозрение». Приятная встреча: редактор Иван Иванович Попов, вокруг которого группировалась иркутская интеллигенция, оказался близким знакомым Станислава Куницкого. Он тут же предложил:

— Соглашайтесь, Феликс Яковлевич… Мы введем вас в состав редакции в качестве обозревателя русской жизни.

— Боюсь, не справлюсь. Отстал, одичал.

— Хорошо, повременим. Осмотритесь, придите в себя. Есть что-нибудь написанное?

— Да, конечно.

— Ну и хорошо. А сегодня вечером приходите на заседание редколлегии…

Но и из Иркутска выдворили. Месяцев девять томились в унылейшем уездном Балаганске. Когда у Христины кончился срок ссылки, Феликсу разрешили сопровождать ее до Кургана. Христина с двумя детьми уезжала к своим родным в Николаев.

В Нижнеудинске остановились. Феликс оставил жену в заезжей избе, а сам пошел отыскивать городское кладбище.

Весенним вечером на старом кладбище впервые увидел он холмик, заросший травой, и в глубине деревянной оградки сквозь решетки прочитал ее имя… «Розалия Фельсенгарт»… Вот только тут, увидев надпись на потемневшем от времени дощатом обелиске, он вдруг понял, что невозможное свершилось…

Она умерла на этапе, как и Мария Богушевич. Марию похоронили раньше, в Красноярске. Этапный путь от Бутырской пересыльной тюрьмы до Нерчинской каторги длился целый год. Шли вместе с партией уголовников. Чтобы получить место на нарах в очередном этапном дворе, надо было прорываться сквозь толпу арестантов, кидающихся на его штурм скопом. То же самое надо было преодолеть, чтобы успеть купить еды у торговок. На ночь староста арестантской партии уводил жешцин в комнату этапного офицера и к конвойным солдатам, которые всегда вечерами пили водку и развлекались в соответствии со своими вкусами. Для большинства заключенных женщин каждый день этапа был только очередным днем, приближающим к трагической развязке…

Проводив жену с детьми в Николаев, Феликс начал хлопотать о переводе в Минусинск. Вскоре это ему удалось.

Осень 1897 года.

До того времени, когда окрестные холмы и недальние сосновые боры занавесят октябрьские дожди вперемежку со снегом, еще далеко. Но и августовская жара иссякла eщe две недели назад. А сейчас, хотя на ясном, безоблачном небе висит по-прежнему яркое солнце, оно уже не греет.

Сухо, ясно, ветрено.

На юге Сибири установилась пора довольства и умиротворения для местных жителей и самой глубинной, безисходной до отчаяния тоски — для тех, кто очутился и живет здесь не по своей охоте…

Уходят последние пароходы на Красноярск с его великой сибирской магистралью, которая могла бы увезти невольника в любой край света, улетают на юг журавли — клин за клином, оглашая желтые земные пространств прощальными голосами.

В эти дни минусинские ссыльнопоселенцы, если удается достать у окружного исправника разрешение, забираются на глухие подтаежные заимки — подальше от пронзительных пароходных гудков, от печальных журавлиных окликов…