Изменить стиль страницы

Молодой бригадир смущенно улыбается, потом хмурится, потом снова начинает улыбаться. Под устремленными на него дружескими взглядами он чувствует себя гораздо менее храбро и уверенно', чем в море. Кроме того он не любит, когда напоминают о значении его имени: что там говорить о Полярной звезде, когда на лице у него почему-то так много родинок, да и ростом-то он, как говорится, не вышел… И все-таки, конечно, приятно, что Атык сложил про него песню.

Всем остальным песня очень понравилась. Вот какой он геройский парень, этот колхозный бригадир А какой в колхозе «Утро» певец… Второго такого, наверно, на всем полуострове не сыщешь.

Ярар рокочет теперь в руках Мылыгрока — вначале неровно, отрывисто, потом все послушней, стройнее. А старый эскимос все не начинает петь: откашливается, настраивается, обдумывает начало.

Вот он запел. Голос у него тихий, дрожащий, но слова ложатся плавно; и песня постепенно захватывает всех слушателей. Как видно, Мылыгрок на самом деле был когда-то искусным певцом, хоть и давно, наверно, не упражнялся в этом искусстве.

Он поет печальную песню о чайке, о белоснежной чайке, застигнутой бурей вдали от родных берегов. Описание бури звучит в его песне мрачнее, чем у Атыка. Тихий голос не заглушает ветра, шумящего за стенами школы, и кажется будто ветер поет эту же песню, полную тоски. Слезы дрожат на старческих, подслеповатых глазах певца.

Ни на кого не смотрят сейчас эти глаза. Может быть, видят они, как чайка, совсем уже обессилев, опустилась на волну. Ее качает на гребне, удержаться на нем не легче, чем лететь. Вот гребень уже повис над водяной пучиной, вот-вот он обрушится, вот-вот другая волна похоронит под собой обессилевшую птицу. Чайка хочет взлететь, но не может. «Силы нет уже совсем в белоснежных крыльях птицы, а над ней — черная стена волны…»

Вдруг Мылыгрѳк замолкает, не допев. Видно, перехватило горло у старика. Он закашлялся, опустил ярар. Слезы уже не дрожат на глазах, они текут по глубоким бороздам, которые тяжелая жизнь провела по его щекам.

— Ты пел не про птицу, Мылыгрок? — тихо спрашивает Атык.

Мылыгрок не отвечает. Может быть, он даже и не слышал вопроса.

— Нет, — отвечает за него молодой эскимос, — он пел не про птицу. У него прошлым летом сын погиб. С тех пор старик совсем покоя лишился.

Мылыгрок поднимает голову и говорит:

— В море мой сын утонул, вот в такую бурю, как сегодня. В нашем стойбище хозяином теперь Тэпкэлин, все три байдары его. Было четыре, одна в прошлом году атонула. В ней был мой сын. Единственный сын, двадцать три года ему было…

— У них тогда мотор испортился, — рассказывает молодой эскимос. — Парень предупреждал Тэпкэлина, говорил, что мотор перебрать надо, нельзя так в море выходить. А Тэпкэлин ничего слушать не хотел, ругался только. Когда против сильной волны пришлось идти, мотор у них и заглох. Сам-то хозяин совсем» рядом был, на другой байдаре. Ему надо было на буксир их взять, а он не захотел. Трусливый он очень, торопился собственную шкуру спасти. А может, он и нарочно не взял их на буксир — чтобы страховую премию за байдару получить. Пять человек тогда погибло, а Тэпкэлину все — как c гуся вода. Он поехал в Ном, получил в обществе страхования деньги. Много денег получил, куда больше, чем эта старая байдара стоила.

— Жена тебя жива? — спрашивает у Мылыгрока Атык— Дочки есть?

— Нет, один остался. Три дочки были — все умерли. Эскимосы, Атык, много умирают. Болезнь придет — на что лечиться будешь? Где деньги возьмешь? Да и |ез болезней много умирают. Тяжелая жизнь, голодная.

— Голодная? — сурово спрашивает Эйнес— А ведь страна у вас не бедная. Ваше радио все время об американских богатствах толкует.

Мылыгрок только горько усмехается, а молодой эскимос говорит:

— Может, где-нибудь они и есть, эти богатства. А наше богатство — морской зверь. Теперь морского зверя совсем мало у нас осталось. На одном острове, по соседству с нами, американцы военный аэродром устроили. Самолеты большие, тяжелые, очень сильно гудят. Зверь пугается, бросает старые места. Потому и приходится далеко ездить — поблизости зверя нету. Один раз, я сам видел, летчик целое стадо моржей из пулемета расстрелял. Просто так, забава это для него. Моржи тонут, зря зверь пропадает. А люди без мяса сидят, есть нечего.

— Хватит тебе жаловаться, — перебивает Мылыгрок. — Дай поговорить со старым товарищем. Расскажи, Атык, как ты живешь. Дети у тебя есть?

— Есть.

Атык с улыбкой смотрит на Тылыка. Рослый юноша, сидящий у окна, рядом с Эйнесом и Сергеевым, отвечает ему широкой улыбкой.

— Это твой сын? — догадывается Мылыгрок. — Ведь это он забросил нам буксир, когда Унпэнар повел вельбот к нашей байдаре Я еще в вельботе смотрел на него — мне его лицо показалось знакомым. Конечно, потому-то я и узнал тебя сразу, Атык Еще в море мне напомнил тебя твой сын.

Мылыгрок оживился. Он искренне завидует, но зависть не мешает ему радоваться за своего старого товарища.

— Значит, есть у тебя, Атык, утешенье на старости лет Ведь он сейчас — точно такой, каким ты был, когда мы плавали на этой проклятой «Джерри» Только жизнь у него, наверно, не такая тяжелая, какая была у нас с тобой. Вы, видать, хорошо живете, богато. Если сын похож на отца не только лицом, но и разумом, и силой, и верностью глаза, — так он должен быть хорошим охотником очень хорошим.

— Тылык был бы, наверно, неплохим охотником, — отвечает Атык. — Ты как считаешь, бригадир?

— Стахановцем был бы, — солидно подтверждает Унпэнэр.

— Да, — продолжает Атык, — но Тылык живет не с нами. Он учится в Ленинграде, студент. Сюда он только на практику приехал, уже скоро уезжает. Изучал нашу колхозную работу, хозяйство наше, доходы, расходы, трудодни. По хозяйственной науке специалистом будет. А на охоту он за компанию с товарищами ездил.

— Ты и в Москве был? — спрашивает у Тылыка молодой эскимос.

— Был, был, — отвечает за сына Атык и сразу замолкает: ему кажется, что он слишком уж расхвастался своим сыном. Но по глазам гостей он понимает, что это не так. Нет, не только отцовская гордость говорит в нем сейчас, а гордость советского человека, гражданина могучего Союза, в котором нашли свое счастье и чукчи. Сейчас, перед лицом этих гостей, он — старый чукотский колхозник — представляет весь великий советский народ. И, уже не скрывая гордости, он говорит:

— Из нашего колхоза пять человек в Ленинграде учатся. Четверо мужчин и одна девушка. Учителя нашего сестра.

— И еще двое учатся в Хабаровске, — говорит Эйнес. — Один в Педагогическом, другой — в Медицинском.

— И меня, — вставляет, не выдержав, Унпэнэр, — меня председатель обещал в будущем году в Хабаровск послать. Я на курсы механизаторов рыбного лова поеду.

• • •

На следующий день эскимосы отправлялись домой.

Ветер утих уже к утру, но волны еще не совсем улеглись. Ведь даже если в ведре расколыхаешь воду — она потом не сразу успокоится. A тут воды как-нибудь побольше, ей труднее остановиться, после того как расколышет ее ветер.

Эскимосы успели хорошо отдохнуть, им помогли как следует зачинить распоровшуюся обшивку байдары. Они прощаются, еще раз благодарят за помощь и гостеприимство.

Все готово к отъезду. Загудели моторы. Три байдары и сопровождающий их вельбот, слегка покачиваясь на волнах, отходят от берега.

Дальше и дальше уходят они в море, и уже трудно Атыку различить среди остальных маленькую, темную фигурку Мылыгрока. Только Тэпкэлин с головой, забинтованной ослепительно белой повязкой, как назло, все время попадается на глаза.

На берегу, рядом со стариком, стоят Тылык и Сергеев. Тылык говорит.

— Уехали американцы.

— Назад уехали, — задумчиво произносит Атык. — Далеко назад, на целую жизнь. Как три-дцать-сорок лет назад жили, так и сейчас живут. Даже еще хуже стало

Сергеев смотрит в море. Не туда, где еще виднеются байдары, а дальше, гораздо дальше — туда, где за линией горизонта лежит Америка. И представляется его глазам не та бесправная колония Соединенных Штатов, которая лежит сразу за Беринговым проливом, не жалкие лачуги эскимосов, а громоздящиеся над Гудзоном небоскребы трестов и банков, роскошных отелей и модных магазинов.