Изменить стиль страницы

Мы брали в пустом, без продавца, торговом зале хлеб, выпеченный русским пекарем дядей Колей. А я мечтал о том, что когда-нибудь мне доведется побывать на настоящем русском поле, засеянном хлебом, увидеть это чудесное растение, которое, словно морж для приморского жителя, словно олень для тундрового кочевника, стало символом жизни русского земледельца, того далекого человека, который, сам страдая от военных невзгод, теряя своих близких и друзей, протягивал руку помощи на другой край своей большой страны народу, который затерялся в пустых и холодных пространствах планеты.

И когда болезнь стала убывать, унося с собой слабых и малых, когда мой дядя со вздохом облегчения поведал мне о том, что эти "рэккэны", маленькие человечки на нартах, в которые запряжены собачки величиной со вшей, наконец-то вышли на окраину Уэлена и, похоже, собираются совсем уезжать, я не выдержал и сказал, что, по моему мнению, рэккэны рэккэнами, но главную роль сыграл бесплатный хлеб дяди Коли и настежь открытые двери уэленского магазина. Дядя молча кивнул, однако с сомнением произнес: "Если мир так добр, то откуда тогда приходят болезни?"

И вот я смотрю на волнующееся желтое море поспевшего хлеба. Поле начинается сразу же за последним домом деревни, словно море у эскимосского селения Наукан – чуть ли не с порога. За полем темная зеленая полоса леса, но она далеко, чтобы до нее дойти, надо пересечь поле по невидимой тропинке, затерявшейся среди стеблей ржи.

Я иду, и меня обволакивает неясный шум, шелестение, легкие удары колосьев друг о друга. Иногда в этот спокойный, умиротворяющий звук врывается птичий звонкий оклик.

Как здесь хорошо, просторно и легко! И красиво. Где-то поют песню. Прислушиваюсь – нет, это мне показалось. А может, просто у меня на душе поет радость от волнующего свидания с мечтой? Ведь все это было в песнях: и широкое поле, и дальний лес, опушка, поросшая мягкой зеленой травой, птицы далеко в поднебесье, рожь, тропинка к реке и обильная утренняя роса, тяжелая и студеная… В свободное от работы время я садился на берегу речки и слушал. Слушал песни, спетые на берегу Ледовитого океана Леной, вспоминал их и чувствовал тоску, непонятную, глухую… Почему-то мне хотелось очутиться у себя в Уэлене, на берегу лагуны, взойти на зеленые холмы, идущие чередой к Кэнискуну, увидеть далекое море…

Я провел две недели в деревне Тресковицы, всласть, до ломоты в костях, наработался и на току, и на поле, и на скотном дворе, научился запрягать и распрягать флегматичного, старого мерина по кличке Гоголь.

Возвращался я через районный центр Волосово. Поезд шел только утром, и ночь пришлось коротать в тесном зале ожидания вокзала. Было еще тепло, ночь была тихая, наполненная запахами близкого леса. Я долго лежал на жесткой узкой скамейке и прислушивался к бормотанию радиорепродуктора, установленного на улице на высоком столбе.

Время приближалось к полуночи. В зале было душно, и я вышел на свежий воздух: ранее я заприметил несколько скамеек, стоявших прямо среди кустов.

В темноте, ощупью, я нашел скамейку и с радостью убедился, что она свободна.

Бормотание репродуктора стало разборчивее. Передавали последние известия.

Я улегся, прикрылся своим пальтишком и так лежал с открытыми глазами, тихо радуясь тому, что мне довелось побывать в настоящей деревне, увидеть наконец своими глазами, как растет хлеб.

После чтения последних известий диктор объявил, что сейчас будет исполнена симфония Калинникова. Это имя ничего мне не говорило, и я со спокойным удовлетворением подумал, что мне будет хорошо спать под музыку.

Но в эту ночь я почти не сомкнул глаз. При первых же тактах я вскочил и уселся на скамейку, чутко прислушиваясь к звукам, стараясь не пропустить ни одной ноты этой удивительной музыки. Все мои чувства, все мои смятенные, неоформленные мысли – все они были ведомы человеку, который сочинил эту симфонию. Да и трудно сказать об этом произведении, что оно сочинено. Все как будто было знакомо, потому что звучало в слышанных мной песнях, многие мелодии угадывались. И в то же время это была совершенно новая вещь, доселе незнакомая, никогда не слышанная. В этом причудливом сочетании новизны и уже знакомого заключалась необычайная сила воздействия на слушателя. Композитор как бы собрал разрозненные цвета, расположил их в нужном порядке, и вот они заиграли новой оригинальной картиной, называемой симфонией.

Музыка Калинникова унесла меня обратно на берег Ледовитого океана. И я видел в этой темноте, сгущенной близким соседством леса, нагромождения торосов у косы, видел рыжую осеннюю тундру с тусклым блеском бесчисленных озер, оленьи стада, вельботы, людей, сгрудившихся у прибойной черты в ожидании добычи, в ожидании морского урожая, который собирали мужчины – охотники.

Я увидел себя таким, каким был, когда впервые услышал русскую песню. В поношенной, залатанной кухлянке, в нерпичьих штанах, которые очень хороши, когда у тебя нет настоящих санок с полозьями из моржового бивня.

Недавно в Анадырском краеведческом музее директор его Елена Фадеевна Ольшевская, одна из первых русских учительниц на Чукотке, подарила мне старую фотографию, на которой мне лет пять-шесть. Я стою у стены нашей яранги: маленькие торбаса, маленькая кухлянка, какая-то вязаная шапочка на голове. Кругом – огромные валуны, которые держали нашу ярангу на земле, когда задувал ураганный южный ветер.

Здесь таких ураганов не бывает.

В этой музыке все – даже птичьи оклики, которые преследовали меня, когда я пересекал желтое море ржи, подходя к кромке зеленого леса, новой, неведомой мне стихии, куда я долгое время остерегался углубляться.

Порой я отчетливо слышал шум утренней деревни, когда, разбуженный петушиным пением, я медленно брел по мокрой от росы траве к окутанной утренним туманом реке. Следом за мной шли коровы, шумно и тяжело вздыхая по-людски, где-то далеко звенели ведра – и все это сливалось в музыку, которая потом действительно оказалась музыкой, способной создать неповторимое настроение.

Но самое главное, повторяю, в музыке Калинникова было то, что она оказалась сотканной из огромного богатства русской народной музыки, и в тесном соседстве все мелодии засверкали по-новому, оттенились особой глубиной, зазвучали с проникающей в самое сердце силой.

Давно кончилась музыка. Из лесу пришла тишина и окутала привокзальную площадь, укрыла меня на жесткой скамейке, но я все еще не мог уснуть.

Утром пришел поезд, и я уехал в Ленинград продолжать учебу в университете.

С той поры прошло почти четверть века.

Но та ночь осталась у меня на всю жизнь. Мне потом довелось увидеть многое, попутешествовать по дальним и близким землям, проехать по всей огромной России, но всюду, где бы я ни был, та ночь на станции Волосово была для меня всегда точкой отсчета, местом, откуда я вдруг воочию увидел сияющие вершины той волшебной горы великой русской культуры, у подножия которой я уже давно бродил.

Под сенью этой волшебной горы нынче идет вся моя жизнь, растет культура моего народа, и я не вижу ничего в этом ни плохого, ни тем более унизительного, ибо это самое человечное свойство – делиться всем лучшим, что у тебя есть, что есть у твоего народа.

Первая далекая русская песня звучит в моем сердце, звучит в сердцах моих земляков, у всех советских людей, причастных и непричастных к искусству, ибо великая гора осеняет и их.

Первая русская песня зимней ночью в Уэлене и теплая осенняя ночь под музыку Калинникова – это две вехи, между которыми пройдено много на пути к вершине волшебной горы.