Изменить стиль страницы

Просто во всём они живут, и творят, и дышат, и их кулачки ухмыляются, стремясь завладеть честью другого; или кто-то, икнув, продемонстрирует общий смех, или кто-то, рыгнув, попадёт впросак. Ибо мальчик — многоликое животное, образуя стадо, он строит клетки.

Мальчик

это клетка без любви!!!

Как голо жить посреди жителей, душа еле тлеет в золе; и рядом копошатся чьи-то создания и кто-то сипит во тьме. Кого-то вешают за ноги, чтоб было веселей, и старшие мальчики одобрительно похохатывают, словно бабы, наблюдая интересную биологию мужского тела.

Вот так они и жили и спали врозь — хотя немногие образовывали свальное устройство из ночных тел без любви, когда трогательная грусть поселяется рядом с лицом и кому-то хочется картавить на «л», как в детские годы, а кто-то обнимает плечо друга, кладя третий глаз на ночь в стакан, чтоб он, как ночник иль свеча, подчеркивал тьму между ними, — это передышка перед боем; слюни готовы для всех путей и детей, и ноги снова будут потеть, пока в них теплится жизнь, поскольку жизнь человечья в пиджаке и дезодорированная рождается из вони подкожных разноцветных реакций; и хочется сблевать всю эту биологию и предстать перед миром гладко выбритым, с сигарой и будто бы как оболочка. Но во внутренних органах уже царствуют желчь и разные соки, и не будь их — нечем было бы усваивать ценный сигарный дым, убивающий лошадь и приближающий собственные лёгкие к естественному концу. Конец — не значит благородное одеревенение, и хотя труп не плюётся и не соплив, он разлагается, что ещё более характерно. Не зря некоторые умащивали останки благовониями и мумифицировали их, чтоб хоть как-то приблизить к внутреннему комфорту человеческое тело, — но, гляди ж ты, сморщенное безобразие просматривается и в этой мумии, из которой, как из воблы, давным-давно вырезали всю эту кишечную дрянь и дерьмо. Это просто чудеса — дерьмом поддерживается жизнь, и даже лорд всего лишь яйцеклетное устройство, непомерно разросшееся благодаря замечательной питательности окружающей её жидкой мерзостной Среды.

Тьфу — клейкая паутина лейкоцитов и всяких… НК!

И мальчик

эта глокая куздра, тоже глюкоза и глюк; благодаря пищеварению и дыхательному устройству имеющий румянец и стройный вид. Он кровав, он даже мог бы менструировать, если б мог. Он годен к войне — он знобит обезноженный подвиг и верную смерть; он глотает лекарства, чтобы стать вообще из чистого мяса; он — словно громобой, и клич его — громкий наглый лепет, который не лишён глупости среди площади, где сверкают клинки.

Но сейчас — он в пижаме, бледен, но готов биться и смеётся, как шизофреник, над причудами других мальчуганов.

Он весел.

Вот так и живут мальчишки: между ними даже идут диалоги, и кто-то иногда говорит речь, и если у него есть авторитет, то его слушают с участием и кивками, пока перекур продолжается. Иные из мальчишек седы, иные уж лысы, у некоторых плешь проглядывает из-за вихров, но они все могут стать монолитом, неразделяемым на личности; они жмутся друг к другу в своём коллективе, они — друзья, кореша между собой; и не стесняются друг друга. В своём доме они могут свободно менять белье и скакать голыми по кроватям, швыряясь башмаками, но это — минутная вспышка весёлости, она может пройти и не возникнет никаких чувств. Просто они все — «ребята», и самые лучшие — тоже «ребята», и они не зря живут, а то, что всегда тузятся, так это с жиру. Иногда берут штангу и поднимают её вверх-вниз, изображая некий мышечный онанизм; и рыльца их краснеют, губки что-то шепчут, внутригортанные органы похрюкивают или что-то бурчат от удовольствия, и вот уже всё тело скрипит, словно самолёт, идущий на посадку или на взлёт; но всё нормально, все системы отлажены, и финальный плевок завершает физкультуру, и он красноречив. А то какой-то мальчик встанет и просто стоит у стенки или просто посреди жилища, о чём-то, видимо, думая или чтоб просто постоять, но здоровое тело, проходя мимо иного тела, пнёт его иной раз, и другой мальчик обязательно пошутит, оказавшись рядом с тем, что стоит просто так, и как шваркнет его двумя пальцами сильной кисти по уху, а то ещё проведёт серию ударов в дыхало, или в грудину, или в задницу — чтоб смешно было. И радуются все вокруг, и как барабан гудит тело того, что стоял. И сам смеётся, и жить веселее становится. А ещё по шее накаратированным углом ладони, которая привыкла сжимать штангу и рабочий рычаг, и тогда губы побиваемого от неожиданности что-то булькнут, если тем более они до этого что-нибудь излагали, и вообще всё будет смехотворно. А если тот, которого избивают, ещё и сам умеет производить всякие удары и приёмчики, то это просто будет, как в театре или в кино, — и глядишь, уже всё общество, словно Кутерьма какая-то, тыркается внутри самого себя, трепыхается, как в сетях, и будто даже можно было бы какую-нибудь энергию из этого получать, поскольку идёт бурный активный процесс — жизнь бьёт ключом, и, может, иным приятнее Луна, где всё голо и где раже какая-нибудь живучая злая гадина, которая свои кишки может сожрать, не выживет — настолько идеал Луны обволакивает вакуумом и небесным холодом всё живущее и жрущее, но всё-таки картина жизни заставляет любоваться ею — вот пираньи кружат под водой, вот змеи кишат, клоповьи гниды скапливаются в запрелых матрацах, а вот мальчики занимаются пинками. Может, и новое что-нибудь будет — когда-то ведь ухал задумчивый гиббон, а теперь шимпанзе учится разговаривать.

И вот жизнь

это иглокожее, заваренное в архейском бульоне, налёт Опарина, желающий нуклеинизироваться, это жаба змеи, это дыхание, новая материя, это жизнь — она родила кровавое тело, и дух родила смерть! Больное болото, святой гной и внутренняя секреция; мальчик — плод Земли с серыми плевелами; его сны, словно полногрудые бабочки, уносят физическую самость в высший свет, где рай совпадает с местом рождения; но мальчик должен проснуться и тут лее бежать кругами, чтобы солнце отражалось в его бодрости и чтоб белый свет покрыл его позор.

Утро, в конце концов, это

чёрное дело, раненая экзистенция, ушат со льдом в лоб индивидуального человека, это белая смерть наоборот и муки бесполезного рождения.

Лучше б солнце застряло в чьей-то утробе и не заставляло бы жизнь завинчиваться с новой силою.

— Я был бы мёртв! — сказал один из средних мальчиков, одеваясь.

— Моя рожа была бы красивым лицом! — сказал кто-то.

Эти реплики пугали тишь в округе, и старший мальчик бил кого-то ремнём, и кто-то хихикал в туалете.

Потом возник общий ор и гул ног, и всё это было мужским. Неожиданно из хаоса возникла организация, и все изобразили чёткую геометрическую фигуру из самих же себя, словно их причесали на пробор, единый для всех.

— Стоять, мальчуганы!

Всё это было смешно, но старшие мальчики и их помощники считали всех остальных, проверяя их наличие.

— Стервы! Вы — все стервы! Хитрые! Зычный голос мальчика, который недавно стал старшим, угнетал уши. Он, словно заведённое приспособление, ходил туда-сюда вдоль человекобруска из мальчиков и хотел шутить. Так начинался день. Потом глазки его начинали наливаться ехидством — он видел непорядок, и тут же с разбегу ударял ногой в живот кое-кого, чтобы животное мясо не омрачало общего внешнего вида. Наконец-то становилось смешно. И тут совсем затюканный мальчик в широких штанах появлялся у входа — и все предвкушали приятную сцену.

— Ты как идёшь, гадина?

Бедняжка смущался и начинал изображать почтение. Но всё равно ему пришлось раз двадцать спросить разрешение, после чего к нему вплотную подходил один из старших и начинал кричать:

— Где ты был? Где ты был?

И кто-то шепнул другому: "Смотри — сейчас последует удар в грудь".

И точно — бах!!! Звук тупой, как в тюк ваты. Личико ударяемого мальчика сразу же болело, и он переставал дышать. Все молчали. Только сзади другой старший дал кому-то по ногам — чтоб лучше стоял.

— Ладно, иди! — отпускали наконец затюканного, и он ковылял к общей массе.

Вот такой эпизод, резкий, как удар по шее ребром ладони, когда в глазах начинают вспыхивать белые цветки, можно было бы понаблюдать, будь вы все там. Это всего-навсего утренняя гимнастика.